Стоит ли смотреть «Три сестры» Льва Эренбурга в Небольшом драмтеатре

Три года ждали. В современном театре спектакли столько не живут, а тут – ожидания. Небольшой драматический театр премьеры выпускает редко, зато уж и на пустяки не разменивается. Три года назад был чеховский «Иванов», теперь – «Три сестры».

        Эту пьесу давно уже не играют как драму из той, прошлой, навсегда утраченной жизни – воспроизвести манеры, быт, мировоззрение дочерей бригадного генерала столетней давности в редчайших случаях еще возможно, но ценой утраты какого бы то ни было смысла (как это случилось с прелестными “Тремя сестрами” Петра Фоменко).

Все ключи от дорогих роялей потеряны безвозвратно. Но и попытки сделать сестер Прозоровых “ближе к народу” означают обычно лишь банальную вульгаризацию – и смысл ускользает столь же неумолимо (сентиментальных кокоток в платьях с турнюрами, стонущих “в Москву, в Москву!”, за последние годы перевидали немало). Эренбург всей этой ерундой не занимается.

В своем спектакле он отвечает на вопросы, которые этой пьесе попросту не осмеливались задавать, – и только в этой отчаянной режиссерской дерзости, пожалуй, и чувствуется движение времени: не спрашивали, потому что казалось, что ответы должны быть уже известны. Современникам автора. Или чеховедам. Или великим постановщикам прошлых лет (неужели чего-то мог не знать Товстоногов?!) А Эренбург вот спросил.

“Отец умер ровно год назад… в твои именины, Ирина…” – наизусть известен текст. Полдень, солнечно, именинный завтрак, приходите вечером, будет пирог. А как же, извините, прошу покорно, день памяти? Первая траурная годовщина? Быть может, сто лет назад в этом именинном завтраке и был благородный стоицизм, но те, о ком чеховские герои так любили пофантазировать на досуге, “те, кто будут жить после”, они в такой день сначала пойдут на могилку. И спектакль Льва Эренбурга начинается с возвращения с кладбища. К накрытому столу. То ли поминальному, то ли именинному. В этом и суть.

Эта мучительная двойственность и определяет происходящее в спектакле. Пьют вот, кстати, тоже минимум вдвое больше положенного: за здравие и тут же – на помин души, должно быть. Перерывчик-то и впрямь небольшой.

Или вот вопрос: знают ли герои, что драма их жизни называется “Три сестры”? У Чехова – догадываются: Вершинин недаром говорит: “было три девочки”. А был ли мальчик-то? В спектакле НДТ “три сестры” – это, помимо всего прочего, личная драма брата, Андрея Прозорова – Даниил Шигапов, обложенный толщинками, играет нелепого и опасно самолюбивого рохлю, живущего в вечной тени сестер и тоскливо заедающего болезненные комплексы (до того уж неуместен, что Вершинин поначалу принимает его за лакея).

Кстати, и Вершинин (Константин Шелестун) с его коронной фразой “чаю не дают, так давайте хоть пофилософствуем” – неужели и вправду чаю нет? Нет как раз философии, одна сплошная контузия и ее невеселые последствия, а чаю не дают – потому что будет обед, ведь в отличие от “дам былых времен” нынешние любимого человека голодным не отпустят. И счастливая Маша накладывает подполковнику еду из всевозможных мисочек, а подполковник кушает с аппетитом, не упуская приятного случая порассуждать о том, что счастья нет. Вы кушайте, кушайте.

Те же, кто всерьез несчастлив в любви, в спектакле составляют мучительный любовный треугольник. Эренбург мужественно реабилитировал штабс-капитана Соленого (в бесподобном исполнении Вадима Сквирского), бесстрашно спросив автора пьесы: верно ли, что Ирина не знала о дуэли с Тузенбахом? Ее классическое “я знала” здесь – не экстатический самооговор, а прямая улика, но куда важнее, что бесконечная доброта и терпение барона (Кирилл Семин) в каждую минуту спектакля убеждает Ирину: отказать ему – значит совершить нечеловеческую жестокость. Гуманнее убить. И Соленый понимает без слов. Недаром первый поцелуй Ирины и Тузенбаха – с привкусом землицы на губах (цветочек в горшок сажали, перемазались. Поцеловались – и долго отплевывались потом). Смертный привкус – во всем.

Не случайно в самом начале спектакля Ольга (Татьяна Рябоконь), уже изрядно помянувшая, еще не успев войти в дом, с порога воет свое “отец умер…”, упрекая всех вокруг, включая и безукоризненно добросердечных господ офицеров, и именинницу Ирину (Мария Семенова), которая, без того живет, стиснув зубы. Хромоножка. (Отсюда семейный ритуал: генеральские дочки выстраиваются в шеренгу, крепко держась друг за дружку, и бодро маршируют “Левой, левой!” – правая у Ирины больная). Хромота – знак глубинного ущерба. Червоточины, обнаруживающей всю тщету “тоски по труде”. Не взлететь “белой птице”.

Взявший с места в карьер, почти без эмоционального разгона – к высотам отчаяния, страсти и скандала, этот спектакль до конца остается верен режиссерской логике. Эмоциональный накал, столь привычный в спектаклях НДТ (и достигаемый всегда с таким актерским мастерством, что вопрос о вкусе отменяется как безвкусный), – есть порождение этой логики, а никак не “средство к украшению”. Истерика (или ее зияющее отсутствие) здесь – еще один аргумент в споре, способ выяснения истины. В самом деле: в сцене расставания Маши с Вершининым женщине, как известно, положено плакать. Боже мой, как же они плачут, наши Маши! Какие шедевры страдания удаются русским актрисам! А вот Маша в спектакле Эренбурга (я видела восхитительную Татьяну Колганову, а у них есть еще не менее восхитительная Ольга Альбанова) очень хотела бы заплакать, но ей трудно, потому что она как раз сходит с ума. И Кулыгин (Сергей Уманов) твердит свое вечное: “Ты Маша, ты – моя жена”, потому что Маша уже не знает, что она – Маша.

Текст потревожен редактурой чуть-чуть, про “в Москву!” договорить друг дружке не дают (представить, что туда можно всерьез хотеть, все равно что поверить, будто в порядочном доме чаю нет).

Другая фраза стала ключевой: “ВСЕ делается не по-нашему” – говорит Ольга. В этом спектакле, умном, ироничном, грубоватом, отчетливом до жестокости, беспощадно современном, это самое “все не по-нашему” звучит как экзистенциальный вызов. И музыка, вопреки канону, не играет. Финальный “жизнеутверждающий” монолог Ольга читает как школьный диктант, со всеми знаками препинания. Не сказать нельзя, выговорить – невозможно. “Надо жить, милые сестры”. Нельзя отступать от этого текста, нельзя отдать ни запятой. Надо жить. Точка.             

Лилия Шитенбург