Что не выражено в слове, того, собственно, и не существует

Валерий Галендеев о русском языке, театре и молодежи

Умер Валерий Галендеев (май 1946 – январь 2024), театральный педагог и режиссер, профессор, доктор искусствоведения. Но дело не в регалиях, а в отношениях и мыслях. Решили напомнить опубликованный в «Городе 812» разговор с ним.

.

За что авторы великих романов при жизни подвергаются травле? Надо ли раздражаться, когда говорят «ихняя пудель» и «сэндвич с колбусой»? Почему народ по-прежнему идет в театр на Чехова и Шекспира?  Об этом мы спросили Валерия Галендеева – заместителя художественного руководителя МДТ-Театра Европы и профессора Института сценических искусств.

О языке

– Вы почти полвека преподаете сценическую речь в театральном институте. А такое понятие как петербургская речь еще существует?

– Нет как таковой петербургской речи. Она перемешана, но существует в каких-то раритетных видах. В одном случае из десяти тысяч слышишь – ой, заговорили по-петербургски. А вчера в кафетерии напротив театрального института девушка попросила: «Мне сэндвич с колбусой». Это может означать, что она приехала из Первоуральска. А может означать, что родилась и выросла в Петербурге.

Я восемнадцать лет прожил в большой коммунальной квартире на Владимирском проспекте и считал до какого-то времени, что язык, на котором говорят персонажи Зощенко, – его гениальное изобретение. Мои соседи Зощенко в руках не держали и фамилии такой не слыхали. Но они говорили на этом языке. «Ихняя пудель» – сколько угодно. Все, как сговорившись, употребляли «капиток». Причем они – коренные петербуржцы или петроградцы. Там жили в основном люди, родившиеся до революции, во время нее или сразу после.

Считать это петербургской, ленинградской речью? Да, считать. Наряду с изысканной ахматовской, лихачевской. Такое вот разнотравье. Понимаете, всегда побеждает плебейское начало. Оно по своей природе сильнее, здоровее, меньше подвержено рефлексии.

– Сейчас язык стал более функциональным. Главное – информацию донести простыми словами.

– Это обеднение опять же – плебеизация языка. Кроме того, это во многом требование гаджетов, где не надо много букв. В тех же соцсетях хочется читать тексты покороче, все-таки не книга. Кстати, недавно студента спросил: «Не читал, небось, “Доктора Живаго?”» – «Валерий Николаевич, я читал в оригинале». Тут я онемел, спрашиваю: «Это как?» – «На бумаге. Не в телефоне». Я со студентами в этом смысле борюсь – пусть распечатывают тексты, приходят с книгами.

А вообще, сегодня все стараются писать информативнее. Что тебе надо знать, я напишу. А что не надо – не буду. То есть жизнь становится в этом смысле гораздо проще. Потому что то, что не выражено в слове, собственно, и не существует.

– Как вы относитесь к усилителям эмоций – смайликам, стикерам?

– Это спасает от многословия и многобуквия, экономит дисплейное пространство, не так сильно засоряет Интернет. Еще Набоков мечтал и верил, что со временем появятся знаки препинания, выражающие улыбку, печаль и гнев. А сейчас и много чего другого появилось – недоумение, изумление, восторг.

– Если вы когда-нибудь проснетесь и увидите в словаре, что звОнит и кофе среднего рода – это норма, содрогнетесь?

– Не содрогнусь. Потому что это обязательно будет. На свете нет ничего сильнее, чем тенденции. Вот году в 2007-м мы были на гастролях в Москве. И после спектакля решили со Львом Абрамовичем Додиным поужинать в ресторане «Белое солнце пустыни». Там у входа стоит Петруха с винтовкой. И говорит: «Вы правильно сделали, что пришли к нам, а не в соседний “Узбекистон”. Потому что у нас есть шведский стол, а у них нет шведского стОла».

И я понял, что все – отсчет пошел. Ударения с окончаний будут переползать на основу, корень. ЗвОнит – и есть такое ударение. Тон здесь задают телевизионные, ютубовские ведущие. Дудь* пока говорит «звонИте». Но пока. Я вас уверяю – как только он учует, что абсолютное большинство говорит иначе, тоже начнет так. В 1950-е годы был такой академик Бардин – специалист по металлургии. Его спросили: как вы говорите  – звонИте или звОните. Он ответил: «Смотря где. Если на заседании Академии наук, я скажу звонИте, а то поморщится академик Виноградов. Но я же не могу в цеху так сказать. Рабочие поймут, что я чужой».

  • * Юрий Дудь включен Минюстом РФ в список иноагентов

–  Кто сегодня главные враги литературного языка?

– Да нет никаких врагов. Враги – это те, кто сознательно вредит. В данном случае есть просто люди, которые уверены, что так правильно, современно. Или что по-другому не бывает. Большинство из тех, кого можно было бы отнести к врагам, просто не знают, что бывает по-другому.

Студенты мне часто говорят: в Википедии так написано. Но она иногда врет по недознанию. Предположим, мы сейчас репетируем с ними Брехта – «Святую Иоанну скотобоен».  Там в финале героиню убивают. Но те, по чьему заказу ее убивают,  объявляют, что она умерла от воспаления легких. Если читать невнимательно, то можно так подумать. Википедия так и пишет: героиня в финале умирает от воспаления легких. Вот когда такой пример приводишь, они понимают, что Википедия несовершенна.

О театре

– Вы поставили два спектакля о судьбах писателей и их знаменитых романов – о Пастернаке и «Докторе Живаго» и Флобере и «Госпоже Бовари» – и назвали их «спектакли-исследования». Для чего?

– Это носилось в воздухе – идея вообще подсудности искусства. Подсудности не только власти, но и обществу, толпе. Зрителю, читателю, слушателю. Потребителю, как сегодня говорят. Мало какое творение на века обходилось без того, чтобы при жизни автора быть освистанным, оплеванным.

– И вы решили объяснить – почему так?

– Ну что мы можем объяснить на камерной сцене МДТ, куда приходит 60 человек, верные и преданные зрители? Их отклик никак не повернет общественное сознание. Самим бы разобраться. Вот Пастернак же не принимался не только в Политбюро ЦК КПСС. И не только критиками с позиций соцреализма. Его «Доктора Живаго» не принимали ни Ахматова, ни Чуковский, например. Вообще, очень хочется подавить в себе мысль о том, что они могли ощущать себя претендентами на Нобелевскую премию. Что, конечно, невероятно. Как это – советский писатель и Нобелевская премия. Хотя после Второй мировой войны в связи с тем, что изменилась расстановка сил в мире, больше стали доверять экспертам, знающим оригиналы. Не полагаясь на переводы, которые могут быть хорошими, а могут быть плохими.

– А, например, Варлам Шаламов ставил «Доктора Живаго» в один ряд с романами Достоевского и Толстого.

– Но это не предмет исследования. А вот как такие люди, как Ахматова и Чуковский, могли заблуждаться – интересно. Мы обсуждали это со Львом Додиным, которому принадлежит сама идея, а сценарии мы создавали вместе с ним и Игорем Евсеевым. Попутно выяснили, что изначально ни Додину ни мне не понравился «Доктор Живаго». Ну мы-то были совсем сопляки, когда это читали. А потом постепенно что-то открывалось.

– А Флобер?

– Он очень логично встраивался в эту цепочку. Поскольку, в отличие от Пастернака, у него дело дошло до судебного разбирательства. И хотя это была скорее всего судебная комедия, но она возникла тоже в ответ на определенные запросы общества. Видимо все-таки дело в том, что когда большой художник создает что-то новое, он что-то новое говорит про человека и про общество. А никто не хочет узнавать про себя новое, потому что и старого достаточно. Настроение так себе, а тут тебе еще что-то новое говорят. Да такое, как в «Госпоже Бовари». Но то, что вызывает  отторжение, вовсю читают. То же самое происходит сегодня.

– Сейчас считается, что скандал – очень даже хорошо для раскрутки романа или фильма.

– Скандал с «Бовари» затмил другие романы Флобера. Это его убивало в гораздо большей степени, чем судебное преследование. Он писал, что ненавидит «Госпожу Бовари». Проклинает день, когда отдал ее в печать. Что бы он потом ни писал, издатели говорили: хорошо, но только вместе с «Бовари». Потому что это купят. «В искушении святого Антония», например, выпадов против религии в сотни раз больше и они злее. И ничего – все прошло тихо-спокойно. Осудили Бовари, переключились на других. Не то же ли самое происходит сейчас? Покричали, предали анафеме, подвергли остракизму, пригрозили и забыли, как страшный сон. Вот скандал с фильмом «Матильда» полгода, наверное, гремел. А сейчас никто уже не помнит – какая такая Матильда.

– Для кого вы спектакли-исследования делаете? Для тонкого озонового слоя людей, которые готовы это воспринимать?

– Так, с дуба спустившись, здесь ничего не поймешь. Нужно хотя бы быть готовым задуматься. Пока возмущений по поводу того, что показываем что-то непрожевываемое, нет. Может, есть инерция такая: раз в МДТ показывают, надо терпеть, думать.

– Значит, в какой-то момент зритель иссякнет?

– Зато мы измерим толщину этого озонового слоя.

– И какие у вас предположения?

– Никаких. Не совсем понимаю, кого относить к этому слою.  Я делал спектакль в филармонии с Ксенией Раппопорт и Полиной Осетинской – «Неизвестный друг» по Бунину. Тоже немножко для гурманов. Посмотрели студенты, которые только что выпустились из театрального института. И вот парень, кандидат в мастера спорта по борьбе, сибиряк признался, что три дня рыдал после этого спектакля. Говорит: «Да как же, ты всю жизнь куда-то что-то посылаешь, а тебе в ответ молчание». А кто-то вообще ничего не понял.

– Какие темы сейчас задевают зрителя за живое?

– Знаете, я вдруг запал на такую историю – стал изучать спрос на спектакли, продаваемость билетов в петербургских театрах. Прежде всего в нашем. Есть два автора, которые делают кассу намертво: Шекспир и Чехов. Думаю, что дело не в фамилиях, а просто у людей есть опыт встречи с этими авторами. Будь это Чехов Бутусова или Додина. «Дядя Ваня», который идет у нас 17 лет, продан на месяцы вперед. Как и «Три сестры», которые сделаны 12 лет назад. Скажем, у нас на месяц вперед продается полностью «Повелитель мух» по Голдингу. Что там привлекает? Апокалипсис? Молодые на сцене? Трудно сказать. Есть спектакли, которые нам очень дороги, но на них сложнее привлечь зрителя. Абрамовские «Братья и сестры» принимаются по-прежнему прекрасно. А собрать зал на  этот семичасовой спектакль стало совсем трудно. Люди не хотят жертвовать целым днем ради восприятия какого бы то ни было искусства.

– Год назад, как раз на «Дяде Ване» в МДТ, нетрезвая зрительница во втором отделении стала буянить и чуть не сорвала спектакль. Ей-то зачем было на Чехова идти?

– Куда продали билеты, туда и пошла. Название смешное – всяко можно поржать. Первый акт основания для веселья не дает. Тогда надо в антракте как-то биохимически себя возбудить. Было время, когда в театральных буфетах не продавалось спиртное. Я против спиртного в театре. У нас сейчас были гастроли в Лондоне с «Тремя сестрами». Там официально разрешен вход в зал со спиртными напитками – с тем, что куплено в баре. Театр устроен так, что балкон нависает над 11 задними рядами, с них не видны титры. И туда приходили русские. С бокалами. Один парень вообще принес две большие кружки пива. Выпил и ушел после первого акта. Но в целом гастроли прошли замечательно. Десять раз сыграли «Трех сестер», прекрасный прием, понимающий зритель, очень хорошая пресса.

– Вообще-то ваш театр критики уважают.

– В Норильске критика оказалась тугая, мы там «Жизнь и судьбу» Гроссмана показывали. Один написал: во-первых, не надо нам показывать про лагеря. Мы про лагеря знаем лучше, чем вы там в Петербурге. Во-вторых, спектакль гламурен. Это надо додуматься, чтобы лагерный оркестр играл Шуберта. Чем Додин думал, когда выбирал для него серенаду Шуберта?

Гастроли были в помещении Заполярного драматического театра имени Маяковского. Поскольку там вечная мерзлота, зал находится на втором этаже. Поднимаешься два пролета по лестнице, на стенах висят старые афиши лагерного симфонического оркестра. Вижу – в программе Шуберт. То есть местный критик даже не глянул на афишу за все годы, что ходил по этой лестнице. В Лондоне невозможно такое. Но в Петербурге уже возможно, к сожалению.

О молодежи

– Что скажете о нынешнем молодом поколении?

– В какой-то основе человеческой оно не изменилось. Все сдвинулось в сторону цифровизации, информатизации, перенесения психологии компьютерной игры на реальность. Считается, что каждая новая формация перестраивает мышление. Но она перестраивает и чувства. Например, не было раньше такого чувства: оставил дома мобильный или потерял его. В жизни, собственно говоря, ничего не изменилось. А вы испытываете потрясение. Или вот это чувство – сколько лайков в соцсетях, потому что личные аккаунты – попытка выразить себя.

Я смотрю иногда студенческие аккаунты. Обратил внимание на одного студента с актерского отделения, ну очень нестандартное у него мышление, режиссерское. И вдруг узнаю, что ушел со второго курса. Потом случайно встретил его на приемных экзаменах этим летом. Поступает к другому педагогу, снова на актерский курс. Говорю: тебе надо на режиссера. Он признался, что не решается. Звоню человеку, который набирает режиссерский курс, прошу присмотреться. Спрашивает – откуда его знаю. По Инстаграму, говорю. Он хохочет. А через некоторое время благодарит меня: очень интересный парень, на курсе единственный такой. Это как у Воннегута была героиня, которая по библиотечным каталогам узнавала все о человеке.

– Если не считать спектаклей с участием Елизаветы Боярской и Данилы Козловского, молодой зритель к вам в театр идет?

– У нас сначала взрослые на новые спектакли идут, потом молодежь. Это как у Чехова: рыбу сначала давали дедушке: если он не умирал, ела вся семья.

Ирина Начарова

Фото: Виктор Васильев