Почему пора прекратить думать о том, «как нам обустроить Россию»?

Отвечу сразу – потому что обустроить демократически ее невозможно, а авторитарно она и так обустроена более-менее сносно. По крайней мере, за анекдоты не сажают, за границу выпускают, в магазинах продукты без очередей продают.

Скажете: «Еще не вечер!» Отвечу – завинчивание гаек будет продолжаться, но до Большого террора дело все же не дойдет. Просто потому, что для большого террора нужна большая свежая Утопия, а не ее ветошные симулякры, вроде патриотизма 1945 года выпуска или кисло-квасного цареубожия.

Но, спросят многие, почему же нельзя обустроить Россию демократически? А потому что российская цивилизация изначально построена на отрицании человеческой свободы. И потому, как только Россия пытается эту «либеральную инфекцию» внутрь себя запустить, – тут же впадает в «токсическую кому».  В XX веке это случалось дважды: в Феврале 1917-го (под влиянием либерализации 1861-1917 гг.) и в Августе 1991-го (по итогам горбачевской Перестройки).

Откуда есть пошла земля Российская?

 

А началось всё – «с самого начала». И не от Рюрика, как по сей день пишут в школьных учебниках. Ибо Рюрик для России – как Ромул для Италии: «довякопрошедшее прошлое».

 

Филолог и историк Николай Трубецкой в начале XX века задавал вопрос: «Кто создал российское государство?» И отвечал категорически: «Чингисхан!»

Началось всё с того момента, как на Русь пришли монголы. А точнее, с того момента, как Александр Невский впервые «навел татар» на Русь (против собственного брата Андрея, собиравшегося в союзе с младшим братом Ярославом и Даниилом Галицким взбунтоваться против Орды) и получил за это Ярлык на заветное Владимирское княжение. «Так называемое татарское иго, – пишет известный специалист по русской средневековой истории Джон Феннел, – началось не столько во время нашествия Батыя на Русь, сколько с того момента, как Александр предал своих братьев».

Наведя на свои будущие владения карательную Неврюеву рать и подвергнув их разорению, Александр Невский намертво встроил Северо-Восточную Русь (будущую Московию) в ордынскую государственность. В этом было принципиальное отличие отношений Владимирской Руси с Ордой – от отношений с ней уже упомянутого Галицко-Волынского великого князя Даниила Галицкого, а также Великого Новгорода, которые, хотя и платили дань монголам, но частью Орды себя не считали и ордынского царя в свои внутренние дела не впутывали.

А вот князья Владимирской земли – с «тяжелой руки» Александра Невского – на долгие 250 лет стали ханскими «подручниками», бегающими наперегонки к своим хозяевам за ярлыками…

Благодаря такой «добровольно холопской» позиции владимирских князей через монголов на Владимирскую Русь пришла и утвердилась совершенно новая государственно-политическая культура. Именно из неё в дальнейшем пробился росток московской самодержавной политической культуры, которая затем стала имперской, далее – советской, а ныне доживает свой век под видом политической культуры «президентской вертикали».

Один из романтиков монгольского генезиса России, филолог и историк Николай Трубецкой в начале XX века задавал вопрос: «Кто создал российское государство?» И отвечал категорически: «Чингисхан!» Хотя Чингисхан и не дожил до Кипчакского похода монголов (когда Русь была завоёвана внуком Темучина – Батыем), Трубецкой озаглавил свою вышедшую в 1925 году статью более чем красноречиво: «Наследие Чингисхана. Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока».

Впрочем, на тот факт, что московское самодержавие явилось прямым следствием влияния на Владимирскую Русь со стороны Орды, русские историки обратили внимание задолго до Николая Трубецкого.

В начале XIX века в своей многотомной «Истории Государства Российского», призванной исторически оправдать самодержавие, Николай Карамзин писал: «Князья, смиренно пресмыкаясь в Орде, возвращались оттуда грозными Властелинами: ибо повелевали именем Царя верховного. Совершилось при Моголах легко и тихо чего не сделал ни Ярослав Великий, ни Андрей Боголюбский, ни Всеволод III. В Владимире и везде, кроме Новагорода и Пскова, умолк Вечевой колокол… Одним словом, рождалось самодержавие. Сия перемена, без сомнения неприятная для тогдашних граждан и Бояр, оказалась величайшим благодеянием Судьбы для России». Александр Пушкин отозвался на этот труд Карамзина известной эпиграммой:  «В его «Истории» изящность, простота  // Доказывают нам, без всякого пристрастья, // Необходимость самовластья // И прелести кнута».

В 1822 году молодой русский ученый Александр Рихтер опубликовал «Исследования о влиянии монголо-татар на Россию», где обратил внимание на то, что: «При господстве монголов и татар почти переродились русские в азиатцев, и хотя ненавидели своих притеснителей, однако же во всем им подражали и вступали с ними в родство, когда они обращались в христианство».

В середине XIX века известный историк права Александр Градовский отмечал, что именно от монгольских ханов московские князья переняли отношение к государству как к своей личной собственности: «Великие князья постепенно становились к своим подданным в такое отношение, в каком монгольские ханы стояли по отношению к ним самим… С падением монгольского владычества князья явились наследниками ханской власти, а следовательно, и тех прав, которые с нею соединялись».

То есть, под влиянием монгольского владычества между русскими князьями и их подданными возникла совершенна иная, нежели раньше, господарско-холопская модель отношений. Она точно копировала рабскую систему взаимоотношения самих князей с монгольским начальством.

В итоге русские князья оказывались «как бы сородичами» своих собственных подданных. В реальности они были своими лишь по языку и религии, но в политическом плане выступали по отношению к населению русских земель как жестокие колонизаторы – по отношению к покорённым аборигенами.

Этнополитическое отчуждение, существовавшее между властью и обществом еще со времен варяжского прихода на Русь (и лишь частично сгладившееся в период домонгольской Руси, когда в ряде земель усилилась роль веча и договорных отношений с князьями), стало еще более резким и драматичным.

В будущем, с падением монгольского владычества это отчуждение не исчезнет, поскольку великие московские князья отнюдь не «приблизятся» к своим подданным, а еще более возвысятся над ними, унаследовав всю полноту колониальной власти ордынских ханов.

Один из самых известных русских историков XIX столетия Николай Костомаров так оценивал итог монгольского нашествия: «Исчезло чувство свободы, честь, сознание личного достоинства. Раболепство перед высшими, деспотизм над низшими стали качествами русской души».

 

«Тюрьма народа»

 

При монголах на Руси возникла «трёхуровневая» модель отношений власти и общества, которую образно можно сравнить с тюремной системой. Первый уровень – «тюремное начальство» (Золотая Орда во главе с «царём» – ханом), абсолютно независимое от «арестантов» (жителей русских княжеств). В свою очередь, внутри «тюремной зоны» есть ещё два уровня. Верхний уровень – «авторитеты», или привилегированные зеки (получившие ханский ярлык князья и митрополиты). И нижний уровень – те, за чьим поведением эти «авторитеты» следят – «терпилы» (народ).

Таким образом, главная специфика ордынского периода московско-русской истории заключалась в том, что элита российской государственности, созданной на базе Великого Владимирского княжения, изначально была структурирована как несвободная, рабская, как «элита второго сорта». И у нее, соответственно, развилась совершенно другая мораль, чем у просто «азиатских элит» (монгольской, китайской, иранской, индийской и т.д. – хотя все они, конечно, разные). Это была рабская в своей основе мораль, притом как по отношению к «хозяевам» – монголам, так и по отношению к собственным подданным, которые в итоге превратились в «рабов второго порядка», своего рода «двойных холопов».

«Я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только по отношению ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов», – так в начале XIX века охарактеризует русскую политическую систему, оставшуюся де-факто неизменной с ордынских времен, известный государственный деятель Михаил Сперанский.

Мораль такого типа, или «рабская мораль», со времён Фридриха Ницше  получила в философии название «ресентимента». Само это слово – французское и переводится примерно как «зависть, негодование, злоба». Это реактивное чувство, которое раб испытывает по отношению к господину. В его основе лежит, прежде всего, униженность перед лицом внешней силы, дикая зависть к ней и ощущение собственного бессилия в течение длительного отрезка времени. Причём это не просто зависть к тому, что имеет господин. Это в то же самое время – для необходимого самоуспокоения и моральной компенсации – формальное отрицание ценности всего того, что имеет господин. Здесь уместно вспомнить басню Лафонтена «Лиса и виноград». Ее можно рассматривать как метафорическую иллюстрацию феномена ресентимента.

 

Цивилизация ресентимента

 

«Человек ресентимента» (и, соответственно, общество ресентимента) демонстративно «презирает» какие-то вещи просто потому, что не может ими завладеть, не может до них дотянуться. А когда появляется шанс, то мгновенно начинает подражать тем, кто до сих пор владел этими «презренными ценностями», начинает копировать их стиль и их потребление. «Мораль рабов, – пишет Ницше, – всегда нуждается для своего возникновения в противостоящем внешнем мире, во внешних раздражениях, чтобы действовать. Ее акция является не акцией как таковой, а реакцией»

В таком обществе нет ни репутаций, ни суда, а есть лишь «милости» и «опалы», то есть, привилегии и репрессии.

При этом, как ни странно, на первый взгляд, но реактивная рабская мораль очень креативна и пластична. Она позволяет слабым выигрывать в поединке с сильными на длинной исторической дистанции. Ведь сильный в какой-то момент застывает в своей гордыне, а слабый за это время накапливает чисто силовой вес и в итоге одолевает и пожирает своего господина.

Но, разумеется, за этот материальный успех приходится платить очень серьёзными издержками. Прежде всего, моральными (от которых берут начало и многие материальные беды). Чем вредоносна рабская мораль для общества? Прежде всего, тем, что она неспособна породить качественную, то есть, психологически приемлемую, достойную социальную жизнь. Рабская мораль это мораль вечно законсервированного бунта – по известному пушкинскому определению, бунта «бессмысленного и беспощадного», когда он вдруг прорывается на поверхность.

Политическая культура ресентимента основывается на том, что в обществе «все завидуют всем», никто не чувствует себя стабильным и гарантированным от силового произвола. В таком социуме не уважают ни прав, ни традиций, ни договорённостей, ни друг друга. В нём нет ни репутаций, ни суда, а есть лишь «милости» и «опалы», то есть, привилегии и репрессии.

Естественно, на раба нельзя положиться – это человек, по определению не имеющий чести и достоинства. Поэтому и самим рабам жить друг с другом очень некомфортно, они никому не доверяют и оттого постоянно испытывают стресс. И даже если берут коллективный реванш у своих господ (за счёт численно-силового перевеса), – всё равно в дальнейшем испытывают чувство глубочайшей неудовлетворенности собой и своей моделью общежития.

Фридрих Ницше называл это чувство, гнетущее людей ресентимента, «нечистой совестью». Что лежит в его основе? Понимание того, что ты – раб и что всего, чего ты добился, ты добился именно как раб. И даже в момент силового триумфа ты вёл и продолжаешь себя вести по-рабски.

Но почему состояние рабства вызывает столь острые негативные переживания? Всё дело в том, что человек появляется на свет с врождённым «инстинктом свободы», со стремлением быть сильным и достойным и уважения. И потому человеку очень важно иметь возможность сказать себе: «Я свободен! Я честен! Я великодушен!». «Я морален!»,  – одним словом. Но когда он не может искренне дать себе такую оценку, когда вынужден постоянно обманывать себя и всех вокруг, – это порождает хронический внутренний дискомфорт. Это справедливо как для отдельно взятого индивидуума, так и для целых сообществ.

В результате монгольского завоевания политическая система на Руси, а затем и в России оказалась выстроена так, что даже когда московские правители станут независимыми, они продолжат чувствовать себя «второсортными правителями», по сути, самозвано «узурпировавшими» власть – и у ордынских ханов, и у собственного народа. Все это вместе взятое порождало (и продолжает пророждать) колоссальные социально-психологические напряжения, не позволяющие российскому обществу достичь внутренне стабильного состояния. То есть, такого состояния, при котором возможно устойчивое развитие, а не бесконечные мучительные ресентиментные конвульсии, на фоне которых авторитарная власть «перманентно профилактирует перманентный бессмысленный бунт».

При этом ресентиментная мораль готова предоставить человеку (и обществу) широкий набор защитных психологических механизмов, призванный притупить боль от осознания собственного рабства. В основе всех этих механизмов лежит самообман.

«Трусость,  – поясняет Ницще, – которой у него [человека ресентимента] вдосталь, его попрошайничество, его неизбежная участь быть всегда ожидающим получает здесь слишком ладное наименование  –  “терпение”.  Она  столь  же  ладно  зовется “добродетелью”. Неумение отомстить за себя называется “нежеланием мстить”. Может быть, даже прощением».

И далее: «Здесь кишат черви переживших себя мстительных  чувств… Здесь непрерывно плетется сеть злокачественнейшего заговора… страждущих против удачливых и торжествующих… Воля больных изображать под какой угодно формой превосходство. Их инстинкт окольных путей, ведущих к тирании над здоровыми. Где только ни встретишь ее, эту волю к власти, характерную как раз для наиболее слабых!»; «Когда же собственно удалось бы им отпраздновать свой последний пышный утонченный триумф мести? Несомненно, тогда, когда они уловчились бы свалить на совесть счастливым собственную свою безысходность»; «Каждый  страждущий инстинктивно подыскивает причину к своему  страданию; точнее, …виновника… “Кто-нибудь должен же нести вину за то, что мне плохо”. Такого рода умозаключение характерно для всех болезненных существ… Они …роются в потрохах своего прошлого и настоящего в поисках темных, сомнительных историй, где им удобно сибаритствовать среди избытка мучительных подозрений и опьяняться ядом собственной  злобы… “Я  страдаю: должен  же кто-нибудь  быть  в этом виновным” – так думает каждая хворая овца…»

Из этого, согласно Ницше, вытекает следующее наблюдение: «Все больные, хворые, тщась отряхнуть с себя глухое недовольство и ощущение слабости, инстинктивно стремятся к стадной организации…»

К числу самообманных защитных механизмов психологии ресентимента относится и т.н. интроекция с агрессором, известная под более распространенным именем «стокгольмского синдрома», когда общество-жертва полностью идентифицирует себя с властью-террористом – до тех пор, правда, пока эта власть сильна и страшна. Но как только власть показывает слабость – общество тут же само превращается в террориста и спешит совершить акт немедленной мести…

Всё вышеописанное в той или иной форме и степени было характерно для России не только XIV-XVI, но и всех последующих веков.

 

«Что же из этого следует?»

 

Из всего этого следует одно: ничем иным, кроме самодержавия (более или менее кровожадного), «обустроить» Россию невозможно. Да, это обрекает страну в XXI веке на технологический и экономический застой. Да, это не дает ответа на вопрос о том, как можно обеспечить прочную преемственность от одного «самодержца» к другому в отсутствие института наследственной монархии (если, конечно, сам «самодержец» своими руками не учреждает институт «наследника», как это сделал Борис Ельцин в 1999 году). Да, в перспективе у такой системы – мрачный период стагнации, переходящей в зону повышенной политической турбулентности, особенно на «национальных окраинах». Но такова историческая плата за сохранение Великой России здесь и сейчас. И с этой мыслью, на мой взгляд, следует сжиться, как и с казавшейся в свое время не менее огорчительной мыслью о невозможности изобрести Perpetuum Mobile.

Даниил Коцюбинский