Известный петербургский художник Георгий Ковенчук – внук Николая Ивановича Кульбина, стоявшего у организационных истоков русского авангарда, его еще называют дедушкой русского футуризма. Таким образом, Ковенчук оказывается русскому футуризму внуком.
– О вашем деде Николае Кульбине (1868 – 1917) сохранилось мало сведений помимо списка чинов и художественных акций 1900–1910-х гг.: действительный статский советник, приват-доцент Военно-медицинской академии, врач Главного штаба, психиатр. Еще меценат, художник-любитель, встреча которого в начале 1907 года с Д. Бурлюком и А. Лентуловым дала старт футуризму. Вы родились в 1933 году, Кульбин умер в 1917-м, но домашние рассказы о нем помните?
– В основном рассказывала моя мама, Нина Николаевна Кульбина. У Николая Кульбина было трое детей: две дочери и один сын. Николай Иванович мою маму любил особенно, потому что мама проявляла художественные таланты, училась скульптуре в Академии художеств, но по собственной воле ушла из академии с 3-го курса, потому что в 19 лет, в 1925 году, вышла замуж, увлеклась хоккеем, тогда увлекались женским хоккеем с мячом. К тому же со всех сторон говорили, что у искусства нет будущего.
Мама играла в хоккей, а работать устроилась уборщицей в “Красной газете” – тогда никуда нельзя было устроиться, нужны были деньги. Обучение в академии все же пригодилось, потому что оно дало ей специальность. Большую часть жизни мама проработала театральным скульптором в театре Николая Акимова. Он очень ценил ее работу. Кроме того, она хорошо резала по дереву и сделала несколько спектаклей в кукольных театрах. В театре Сергея Образцова она вырезала головку конферансье для “Необыкновенного концерта”.
– И что говорил ей отец?
– Он любил с ней разговаривать, задавать вопросы. Однажды спросил: Нина, что такое точка зрения? Она тут же ему ответила: я смотрю на стенку, вижу точку, это моя точка зрения. Николай Иванович смеялся. Женой Кульбина была Евдокия Павловна Козлова, моя бабушка, она была актрисой у Мейерхольда в Териокском театре. У Кульбина всегда собиралось много народу, квартиру их называли “чердак оседлой кошки” – в отличие от “Бродячей собаки”.
Благодаря Николаю Ивановичу Кульбину мама была знакома со многими известными людьми. Рассказывала, например, что была студенткой, шла по улице вместе с подругой и встретила Маяковского. Они поздоровались, она была хорошо знакома с ним, поскольку он часто бывал дома у Кульбина. “Мы хотим попасть на ваше выступление”. Маяковский тут же обещал, что организует проход. Приходят к филармонии, толпа страшная, Маяковский проталкивает девушек, однако контролер ни в какую не пускает. Маяковский говорит: “Если через 5 минут их не пустят, я отменю выступление”. Администратор засуетился, их сразу пропустили.
– Кульбин не дожил до октябрьского переворота…
– Он умер на третий день после Февральской революции. У него была язва желудка, он находился на строжайшей диете. А на улицах стреляли, грабили. И Кульбин организовывал милицию из деятелей искусств, из молодых артистов театра “Кривое зеркало”. Три дня там находился, питался нерегулярно, ел черный хлеб, произошло прободение язвы желудка. Его еле живого принесли на носилках домой, и дома он умер. Диван, на котором он умер, потом был у моей тетки, Татьяны Николаевны Кульбиной, она была стенографисткой, жила на Казначейской ул. в доме Олонкина, прямо “под Достоевским” (под квартирой, где когда-то жил Достоевский). Диван стоял у нее, потом она нам диван подарила, он стоял у нас с мамой в коммунальной квартире. А потом моя жена Жанна подарила диван, на котором сидели Маяковский, Ахматова и все остальные, в Театральный музей 1).
– А ваш отец – как он оказался английским шпионом?
– Мой папа Василий Григорьевич (1905 – 1987) был гравером в типографии. Во время войны пошел добровольцем в ополчение, под Лугой их соединение попало в плен, всю войну провел в концлагерях, их вербовали в армию к генералу Власову… Отец в РОА к Власову не пошел, отказался. В конце войны из лагеря бежал в составе целой группы, попали к англичанам, потом их переправили к своим. Англичане их предупреждали, но отец не поверил, что может оказаться в советском лагере. Однако оказался – под Москвой. Потом его отпустили, но ненадолго. Потому что уже в 1950 году он получил 25 лет как английский шпион. Соседка настучала, что он слушал Би-би-си. Военный трибунал заседал в Главном штабе, 28 августа 1950 года мы с мамой узнали о приговоре. Я искренне думал, что он действительно шпион: ужасно, у меня отец оказался шпионом… Потом какая-то женщина принесла записку от отца, выброшенную из эшелона по дороге, отец писал: не верьте, что я шпион. Это меня отрезвило и успокоило. Потом после освобождения в 1956 году отец еще жил на 101-м километре.
– Родство с футуристом Кульбиным и с английским шпионом вам в жизни не мешало?
– Мешало. Про родство с Кульбиным лучше было не говорить. О нем упоминали в воспоминаниях, но только отрицательно как о футуристе, а “футуризм” был ругательством. Когда отца приговорили к 25 годам, я учился в СХШ (средняя художественная школа при Академии художеств. – М. З.). Мама пришла в школу и сказала об отце нашей воспитательнице. “А мы знаем”, – ответили ей. И вот как-то раз маму вызвали в школу и сказали, что я приношу антисоветские книги. Откуда у меня могут быть антисоветские книги? Кто тебе сказал? – стал я спрашивать у мамы. А сказала учительница анатомии, которая на уроке отняла у меня учебник с “вейсманизмом-морганизмом”, т.е. устаревший учебник, написанный “врагами народа”. Там еще был рисунок волосатого человека Андриана Евтихеева как пример атавизма. Начали шить дело, я же сын английского шпиона…
Неожиданно мне помог дядя Ваня. Мой дядя Иван Николаевич Кульбин окончил Морское училище им. Фрунзе (он носил, кстати, зашитый в пиджак крестик), был очень энергичный и талантливый человек. Когда он поступал в училище Фрунзе, скрыл свое происхождение от действительного статского советника, генерала, и его приняли в училище, потому что там служили преподаватели, которые знали его двоюродного брата, закончившего училище еще перед революцией. После войны Иван оказался в Риге, был замминистра коммунального хозяйства Латвии. Изобрел бактерицидную бумагу Кульбина. Имел благодарности от Сталина.
В эти дни дядя Ваня случайно оказался в командировке. Узнав про историю с учебником, который, кстати, я взял в школьной библиотеке. Он на следующее утро явился в школу и тут же пошел к директору, вышел из кабинета директора красный, как помидор, и раскаленный, как чайник. И ни слова не говоря о результатах своего визита, уехал в Ригу. Думаю: все, теперь меня выгонят. Но спустя какое-то время у нас на коммунальной кухне (в квартире, кстати, жило 45 человек) нашел на нашем столе письмо из Риги. Оказывается, дядя Ваня написал письмо директору СХШ, которое я посчитал очень грубым, а копии направил в обком партии и в “органы”. Да, писал дядя Ваня, это был антисоветский учебник анатомии, но взял-то он его в вашей школьной библиотеке! Он так их напугал, что директор СХШ по кличке Скула, встретив меня в коридоре, наклонился ко мне и умильно спросил: “Как ты себя чувствуешь, дорогой?”
– После этого, видимо, проблем у вас не было?
– СХШ я кончил на пятерки по искусству, но когда поступал в Академию художеств, то не нашел себя в списке принятых. Мне не хватило одного балла, а у меня уже в кармане была повестка в военкомат. И вдруг ко мне подбегает студентка, работавшая как помощница в приемной комиссии. “Слушай, ты Ковенчук? Я видела, как тебе исправили пятерку по композиции на четверку, чтобы тебя не принять”. – “А можешь принести мне мою работу с исправленной оценкой?” – “Я сейчас тебе принесу”. И она тайком принесла.
– То есть вас не приняли из-за отца?
– Да. Но на следующий день я взял свои работы и поехал в Москву в Минкульт, чтобы объяснить, что мне не хватило для поступления одного балла, и чтобы меня направили в другое учебное заведение – в Риге или в Мухинское училище. Тогда во всякие министерства было легко попасть. В первый же вечер в Москве попадаю на прием к президенту Академии художеств Александру Герасимову 2).
Кстати, у нас, в СХШ полагалась стипендия 140 руб. и рабочая карточка (не детская) из-за сильной нагрузки. Стипендию не давали только тем, у которых в четверти была двойка. И однажды мне не дали стипендию, еще папу не посадили. Мама приехала объясняться, говорит, что произошла ошибка. Нет, отвечают ей, ошибки нет, а вашему сыну сделал замечание сам президент Академии художеств, потому что у вашего сына задатки формализма. А замечание президента академии страшнее двойки.
И вот через много лет я оказался у него на приеме. Он сидит под своим огромным портретом Сталина, смотрит мои акварели, вдруг говорит: “Работы очень хорошие”. Будешь поступать на следующий год в ту же Академию художеств в Ленинграде. Я объясняю, если я буду поступать на будущий год, я потеряю три года и, может быть, не смогу стать художником. Тогда Герасимов начал меня обвинять в нежелании служить в Советской Армии.
Ни с чем ухожу от него, иду по коридору, и тут меня догоняет искусствовед академик Машковцев 3), правая рука Герасимова который тоже был в кабинете: “Мальчик, подожди”. И Машковцев написал блестящий отзыв на мои работы, просто захотел помочь. Написал сам про мои акварели и сказал набрать еще несколько отзывов, а потом пойти с ними к министру культуры. Сказал, что поблизости живет академик Бакшеев 4), и я пошел к Бакшееву, он жил на Арбате в деревянном доме, он меня тут же принял, оказался очень старым, налил мне чаю, ушел за ширму и очень долго писал отзыв, наконец, написал одну фразу: “Нахожу работы Г. Ковенчука хорошими и считаю, что ему нужно учиться в АХ”. После этого я помчался на Масловку, получил отзывы Иогансона и Сергея Герасимова 5). И в Минкульт.
Министра культуры не было, был его зам. Рязанов Василий Федорович, эмгэбэшник. Прихожу к нему со своими работами. “А где твой отец?” – “Сидит за политику”. Это был 1953 год. И он говорит: “Скоро его выпустят”. Я прошу его посмотреть мои работы. Рязанов говорит: “Мне твои работы смотреть не надо, я в них все равно ничего не понимаю. Мне достаточно отзывов этих уважаемых людей. А ты меня не подведешь?” Не понимая, что он имеет в виду, говорю: “Не подведу”. Тогда он приказывает секретарше: соедини меня с Орешниковым 6), та соединяет, и он бросает в трубку: “У меня сидит Ковенчук. Примешь его”. И меня приняли в Академию художеств.
– На выставке в Русском музее “Время перемен” вы со своей картиной “В отделении милиции” (1970) оказались в разделе официального искусства. Хотя в сущности это и по стилю, по манере, и по содержанию – самое неофициальное искусство.
– Могу поблагодарить Сталина за отзыв о Маяковском, что он был и остается талантливейшим поэтом нашей эпохи, несмотря на то что он был чистый формалист. Из-за того, что официальное искусство требовало фотографизма, в сталинское время начал заниматься плакатом. Машковцеву тогда понравился реализм, я это умел и могу. Однако мне нравилось работать условно, как можно более просто и выразительно, плакат давал такую возможность. Я защитил диплом по плакатам. Со второго курса академии работал в “Боевом карандаше” и поэтому сразу после окончания института был принят в Союз художников.
Что касается “Милиции”, то у этой картины есть реальная предыстория. Во-первых, я любил модно одеться, и как-то нас с приятелем задержал на Невском комсомольский патруль за узкие брюки. А спас нас журналист из “Смены”, который пришел в отделение писать про “негативные явления”. И он сказал: “А у меня брюки такой же ширины”. Нас отпустили, и по впечатлениям я сделал плакат про неправильные действия патруля. Это был плакат “Не за узкие брюки, а за хулиганские трюки”. Этот плакат стал моей курсовой композицией на втором курсе и первым плакатом в “Боевом карандаше”. Он был напечатан и расклеен по городу, и с этого времени перестали преследовать за узкие брюки.
Во второй раз я даже попал в тюрьму за мелкое хулиганство. В День Конституции 5 декабря 1958 года мы отмечали мой гонорар в ресторане “Европейская”. Я тогда учился на четвертом курсе, по заказу декана Таранова я вдвоем с моим однокурсником Шульгой (он писал шрифт) сделали афишу для Всероссийской выставки эстампов, получили 120 рублей и пригласили декана Таранова (его называли Ресторанов за то, что он любил выпить). Кстати, это именно он переправил мне при поступлении в АХ пятерку на четверку, потом он попросил у меня прощения, и мы стали приятелями. И вот мы втроем пошли в “Европейскую” обмывать гонорар. Это было днем, а вечером мы должны были ехать в Таллин. Один наш приятель, фарцовщик, учился в Фармацевтическом институте, от которого шел автобус в Таллин. И вот мы широко гуляем, Таранов уже отключился, напившись, спал, положив лицо на стол рядом с ананасом, который я купил его больному сынишке. Гуляли мы на всю катушку. За соседним столиком сидела артистка Хитяева 7), мой приятель Шульга подсел к ней и стал за ней ухаживать, поскольку они оба были из Горького.
И тут мне стало скучно, я залез на пустую в это время дня эстраду, сел за большой барабан и слегка два раза нажал ногой на педаль: “Бум – бум!” – отозвался барабан. Метрдотель по кличке Татарин, полковник из органов, меня тут же остановил: “Вы что безобразничаете?” И схватил меня больно за плечо и стал размахивать у меня перед лицом своими очками. Я стал вырываться и крикнул: “Что вы тут, как мартышка и очки?” После этого я вернулся за столик к своему спящему преподавателю и для успокоения налил себе рюмку коньяку. И вдруг прямо перед своими глазами я увидел блестящую бляху и два ряда золотых пуговиц на синей шинели. Перед нами стояли Татарин и вызванный им милиционер. “Михал Афанасьич, нас хотят забрать!” – расталкиваю я Таранова, Таранов, увидев перед собой милиционера, произнес: “Пшел вон!!! Я в тебя сейчас этим ананасом заеду…”.
Нас повязали, составили протокол, в котором было указано, что я в нетрезвом виде бил ногами в барабан, а цитата из Крылова была представлена как нецензурная ругань. Затем нас отвели в отделение милиции, которое находилось около кинотеатра “Молодежный”, забрали паспорта. Вечером я отправился в Таллин, а когда вернулся, то состоялся суд, причем в здание на Фонтанке меня вели под конвоем. Осудили на 7 суток за мелкое хулиганство, посадили в Главный штаб, где мой дедушка был главврачом, а мой папа получил 25 лет. В 1970 году я нарисовал картину “В отделении милиции” с учетом тех впечатлений.
– То есть борьба с призраком формализма при социализме велась весьма тщательная?
– Конечно, вот еще пример – история иллюстрированного издания “Клопа”, которое вышло в 1974 году. Задумана книга была к 80-летию Маяковского, к 1973 году. Заказ сделал Ленинградский филиал издательства “Искусство”. Однако, как только работа была завершена, против моей трактовки выступил Савостьянов, директор издательства в Москве. Незадолго до истории с “Клопом” он получил строгий выговор и теперь боялся всего. Издание в последний момент отменили, а Савостьянов написал секретное письмо директору Ленинградского отделения “Искусства” Станчицу. Оно датировано 18 января 1973 года. Цитирую: ознакомившись с макетом, “пришли к выводу об абсолютно невозможном его выпуске. <…> Не надо подвергать произведения В. Маяковского такому надругательству. <…> Многое здесь лишено содержания, формально”.
– Странно. Написано в 1973-м, а ощущение, что в 1937-м.
– А помимо этого письма Савостьянова, текст которого мне тогда не показали, было еще письмо рабочих типографии, заявивших: “Мы не будем печатать эту книгу”. Как и прежде в тупиковых случаях, я поехал в Москву, пришел в музей Маяковского. Директору музея книга очень понравилась, он написал положительный отзыв. Потом я пошел к Лиле Брик, она посоветовала пойти к Константину Симонову, позвонила ему, и на следующее утро я уже был у него, Симонов пришел в восторг от книги, написал письмо со своим мнением и вручил мне. И тут же Симонов позвонил Савостьянову, но тот заявил, что не может сразу изменить свое мнение. Несолидно. Тогда с письмом Симонова я поехал в Госкомпечати, председателя комитета не было в Москве, и я зашел к его заму Иванько 9), который впоследствии прославился благодаря “Иванькиаде” Войновича 10). Иванько был резко против, потому что являлся личным врагом Симонова. Но через несколько дней из командировки вернулся Стукалин, я к нему пришел, и ему оформление понравилось, он вызвал Иванько и сказал, что книгу надо напечатать. Иванько подчинился. В итоге летом 1974 года книга была опубликована. Лиля Брик написала восторженное письмо.