Айн Рэнд. Слишком много либерализма

2 февраля 1905 года на нашу голову явилась в мир будущая пророчица оголтелого либерализма Айн Рэнд.

 

Имя ультралиберальной кликуши Айн Рэнд я впервые услышал этак с четверть века назад от одного из самых ультралиберальных либеральных реформаторов. Он не поскупился даже преподнести мне роскошно изданный ее трехтомник, на который я тогда же тиснул рецензию, к коей мне практически нечего прибавить.

Кроме самого главного. Я надеялся, что она посрамится собственной пародийной наготою, но не так давно мне рассказали, как один из крупнейших либеральных идеологов на встрече с особо одаренными школьниками на просьбу назвать три важнейшие книги ответил так: “Это первый, второй и третий том Айн Рэнд”. Это убило мои последние поползновения его романтизировать (трагизм бытия, поиск наименьшего зла и т.п.) – пошлость и антиэстетизм романтизировать невозможно.

Зато именно благодаря им Айн Рэнд бессмертна.

А нам остается лишь изливать свой сарказм себе подобным.

Ибо “АТЛАНТ (пошлости) РАСПРАВИЛ ПЛЕЧИ”.

Впечатляет прежде всего объем “Атланта” (эта штучка будет потолще почти любого классического романа), и только потом страсть и масштаб проблемы: все воспитанные люди уже давно усвоили, что дело литературы заниматься частностями, игрой, чем угодно, но ибсеновскому глобализму место разве что в социальной фантастике. Впрочем, “Атлант…” и есть социальная фантастика — “центральное произведение русской писательницы зарубежья Айн Рэнд, переведенное на множество языков и оказавшее влияние на умы нескольких поколений читателей”.

В 2000-х подошла и наша очередь подвергнуться влиянию дочери петербургского аптекаря Алисы Розенбаум, сочетающей “фантастику и реализм, утопию и антиутопию, романтическую героику и испепеляющий гротеск”, ставящей “очень по-новому” извечные “проклятые вопросы” и предлагающей “свои варианты ответов — острые, парадоксальные, во многом спорные”.

Итак, индустриальная Америка переживает кризис: падает производство, растет аварийность, дефицит всего на свете заставляет правительство прибегать к жестким перераспределительным мерам, от которых больше всего страдают именно те “атланты”, кто сумел удержать производство на высоте, их сопротивление правительственному “бандитизму” клеймится как эгоистическое и антиобщественное.

Вместе с нарастанием конфликта макроэкономического нарастает и конфликт идейный. Коллективисты настаивают, что заботиться следует прежде всего об обществе в целом (справедливо все, что полезно обществу), с полным основанием напоминая о том, что без многовековых научных и технологических накоплений никто ничего не сумел бы изобрести. Им вторят интеллектуалы, не желающие, чтобы искусство и наука зависели от подачек мясников, сталеваров и хлебопеков — духовная деятельность должна финансироваться из госбюджета, а тиражи популярных книг урезываться до десяти тысяч, чтобы читателю пришлось покупать “хорошую” литературу. Гуманисты — от уличного проповедника до дураковатого, разоряющего своих вкладчиков банкира (и глумящегося над идиотами супермена, намеренно разваливающего производство попустительством) – твердят, что способные должны служить неспособным, что производство существует не для извлечения прибыли, а для удовлетворения нужд тех, кто на нем трудится, что умение любить важнее, чем умение сколотить состояние, — наиболее нахальные требуют даже права на критику тех, за чей счет они живут, а живут все на свете за счет “атлантов” — людей изобретательных и предприимчивых. (Хотелось бы знать, что они изобрели на фоне Фарадея, Герца, Резерфорда, Эйнштейна…)

На индивидуалистическом полюсе тоже происходит интеллектуальная мобилизация: никакие общественные интересы не могут оправдать истребления лучших; имеет значение лишь одно — насколько хорошо ты делаешь свое дело; стыдно пользоваться милосердием в качестве оружия; не следует зависеть от чьей бы то ни было благотворительности — нужно платить за чужие услуги и продавать собственные; высшее человеческое качество — способность производить; единственная мораль — нерушимость контракта; высшая моральная цель — достижение собственного счастья; деньги — это свободный обмен свободных людей, богатство — результат мысли, поэтому делать деньги — основа новой морали, делец — идеал нового человека. “Кровь, кнут, оружие — или доллар”, — лозунги положительных героев романа вполне сгодились бы в заголовки перестроечной публицистики наших рыночников (“Иного не дано!”).

Дело не ограничивается бесконечными идейными схватками в каждой конторе, каждой гостиной и каждой спальне: появляется некий Анти-Робин-Гуд — прекрасный викинг, отнимающий деньги у вымогателей-бедняков и возвращающий их честным труженикам-богачам, стремящийся истребить из памяти человечества гнусный образ Робин Гуда, символизирующего ту мерзкую идею, что нужда, а не достижение является источником права.

Борьба за право человека быть безгранично корыстным (но только в сфере свободного обмена!) рождает бескорыстнейших героев, пытающихся разрушить мир насилья слабых над сильными (некое индустриальное ницшеанство).

Джон Галт — пророк нового мира — организует забастовку атлантов. Забастовка постепенно принимает массовый характер — даже рабочие высокой квалификации толпами сваливают неведомо куда. А самые лучшие, атланты из атлантов, собираются в отрезанной от мира горной долине и закладывают там основы светлого будущего. Типичный для социалистов-утопистов проект — колония избранных (в реальности всегда разваливающаяся) — подхвачен капиталистами-утопистами. И уж у них-то дело идет на лад — среди них не оказывается ни одного завистника, ни одного честолюбца, сплетника, интригана: проигравший в честной борьбе спокойно уступает место более достойному и берется за то дело, к которому имеет большее призвание: в Долине атлантов есть и свой скульптор, и свой композитор, и они сколько-нибудь заметно не переживают из-за нехватки квалифицированных ценителей, не страдая также и от необходимости добывать себе пропитание — все как-то устраивается, никакой дисгармонии между потребностями и возможностями не возникает: способности одного человека вовсе не угрожают другим — даже деятели искусства не образовывают враждебных школ и направлений.

В этом капиталистическом раю запрещено только одно — что-то давать бесплатно: мультимиллионер берет с приятеля двадцать пять центов за пользование своей машиной. Девиз нового мира — “никогда не буду жить ради другого человека и никогда не попрошу другого человека жить ради меня”.

Атланты вернутся к людям, когда погаснут уже и огни Нью-Йорка, — вернутся и водрузят над развалинами знамя свободы — знак доллара. А до тех пор они с величайшей самоотверженностью переносят угрозы и даже пытки подлых коллективистов (чистая “Молодая гвардия”) или с величайшим спокойствием уничтожают их приспешников: “Она, которая не осмелилась бы выстрелить в животное… спокойно и равнодушно выстрелила прямо в сердце человека, который хотел существовать, не принимая на себя никакой ответственности”.

Это уже “Мать” — путь Ниловны-Дэгни, простого железнодорожного менеджера, в капиталистическую революцию.

Есть в романе и своя “Битва в пути” — мужественная любовь менеджера и стального короля на фоне доменных печей, рельсов и груженых составов.

И завершается все “Оптимистической трагедией”: в Нью-Йорке наконец гаснет электричество, и атланты возвращаются к людям, чтобы уже не повторять прежних ошибок — не ограничивать свободу производства и торговли ни для каких, якобы благих, целей — таких целей в природе не существует. Одновременно они повторяют азы аристотелевой логики, ибо маловеры, скептически относящиеся к возможностям человеческого разума, тоже пребывают в ранге их первых врагов: рационалистов типа Чернышевского или Ленина в стане коллективистов почему-то не наблюдается. Деятельных фанатиков тоже — атлантам противостоят исключительно недотепы, завистники и прохвосты. Все как у большевиков — возражать им могли только недоумки да корыстные негодяи.

Этот роман — уж не пародия ли он? Но не в трех же томах!

Аристократия денег сменится аристократией блата, как афористично выражается Айн Рэнд. Живописуемый ею развал экономики и уничтожение гражданских свобод в обществе, лишенном рыночной саморегуляции, и на научном, и на публицистическом уровне проанализирован и Бруцкусом, и Хайеком, и Дорой Штурман — сегодня нова для нас у Айн Рэнд разве что та бесшабашность, с которой она раскидывает законы рынка на весь безбрежно сложный космос человеческих отношений, ни на миг не задумываясь, что потребности человеческой души едва ли когда-нибудь полностью подчинятся потребностям производства — до этого и марксисты не доходили, даже у них над базисом балансировала какая-то относительно независимая надстройка.

Психология, вероятно, всегда останется не в ладу с экономикой, но Айн Рэнд не до подобных туманностей — она не видит ограничителей производственных свобод ни в опасности монополизма, ни в дисбалансе спроса и предложения, ни в экологически вредных технологиях, ни в экономической привлекательности оружейного и наркобизнеса, ни в международных противостояниях…

И между тем, Айн Рэнд, как ни странно, человек в чем-то весьма неглупый. В романе масса метких афоризмов, точных психологических мотивировок и конфликтов (правда, всегда работающих в одну сторону) — и это заставляет читать роман с интересом, несмотря на чудовищные длинноты (главным пожирателем пространства и времени, как всегда, оказываются диалоги) и стиль лирических сцен: “Ее глаза были прикрыты в дразнящем, торжествующем осознании того, что ею восхищаются; но губы были приоткрыты в беспомощном, молящем ожидании”, — увы, Айн Рэнд в изображении любви далеко до Галины Николаевой. Любовники и в постели обмениваются страничными идейными монологами, никогда не прерывая докладчика и не отступая от темы заседания, в их душах все детали точно пригнаны друг к другу, как в восхищающих главную героиню машинах, где сразу ясны ответы на проклятые вопросы “Почему?” и “Зачем?”

Вероятно, даже самый умный человек, не желающий видеть неустранимый трагизм бытия, обречен впадать в утопизм — беспредельно идеализировать своих сторонников (у Айн Рэнд они даже физически привлекательны) и клеветать на противников, утрачивая элементарную добросовестность: со взглядами оппонентов не обязательно соглашаться, но игнорировать их недопустимо. А ведь уже сто лет назад пользующийся мировым признанием социолог Эмиль Дюркгейм издал свой классический труд “О разделении общественного труда”, заключающий в себе подробнейшую полемику со спенсеровской утопией.

Дюркгейм проанализировал множество кодексов от Ромула до наших дней и убедился, что вмешательство общества в человеческие отношения с веками только нарастало: закон начал регулировать отношения членов семьи, отношения кредиторов и должников, нанимателей и работников, а современные законы об охране природы в старое доброе время вообще показались бы деспотическим попранием прав человека. Дюркгейм пришел к выводу, что нарастание промышленно-торговых свобод требует все более сложного централизованного регулирования и почитания коллективистских ценностей: конфликт личности и общества по-видимому тоже принадлежит к числу трагических — в которых страшна победа любой стороны. Пусть хотя бы те же безупречные атланты попытались передать будущим поколениям свое уважение к компетентности и свободной конкуренции, не создавая специальную систему воспитания. И пусть попробовали бы в течение, скажем, лет пятидесяти сохранить эту систему. Никого ни к чему не принуждая — ни идеологически, ни материально, хотя бы в виде налогообложения…

Но мир отчаянной Айн Рэнд не знает трагедий — как и мир большевиков, из которого она сумела вырваться. Он четко разделен на творцов и паразитов.

Это роман, а не социальный трактат, могут возразить мне, и я отвечу, что черно-белое разделение в романе еще менее уместно, чем в трактате. Тем более, что именно стремление к доказательности, как минимум, утроило объем монологов и лишило их последнего правдоподобия (хотя автору этих строк на собственном горьком опыте известно, сколь трудно соединить эти лед и пламень — доказательность и естественность).

Если бы не стремление к доказательности трактата, роман мог бы быть в несколько раз короче и во много раз увлекательнее. В нынешнем же его состоянии требуются какие-то личные причины, чтобы дочитать его до конца. И у автора этого отклика такие причины нашлись. Бывают странные сближения: в разгар перестройки я закончил роман “Горбатые атланты”, где вывел “атланта”, пытающегося выполнить задачу ровно противоположную задаче Айн Рэнд — остаться самому высшим судьей своего творчества, не уступая этого права ни рынку, ни начальству. Оскорбленный недооцененностью, мой атлант без всякого сговора с Джоном Галтом тоже бросает работу — и человечество этого совершенно не замечает, зато сам он оказывается на грани самоубийства.

Есть серьезное подозрение, что и всякое творчество больше всех нужно самим творцам: объявив забастовку, они погибнут первыми.

Александр Мелихов