Богдан Ступка: «Какой смысл жизни? Рожать, воспитывать, целоваться, жрать…»

Богдан Ступка (68 лет, народный артист СССР и Украины) мечтал стать хирургом, а стал большим актером. Роли у него, соответствующие масштабу, – в кино он Брежнев, Мазепа, Бульба, в театре – Мефистофель.

     – Давайте с политики начнем – вы как к итогам выборов президента на Украине относитесь?
– Не люблю говорить о политике. Не люблю ее. Знаете, у нас есть такой замечательный анекдот. Встречаются два кума, один разбирается в политике, другой нет. И вот это второй спрашивает: “Да что такое политика, объясни толком!” – “А ты видел когда-нибудь, как комар писает? Так вот политика – это еще тоньше”. Эта тонкость меня и отталкивает.
– Говорят, вы вошли в топ-50 самых красивых мужчин Украины, причем вы пятый в списке!
–  Правда? Тогда я пошел на Невский!
– В России в прокат вышел фильм “Мы из будущего-2”. Там одну из главных ролей играет ваш внук Дмитрий. Вы его продвигаете?
– Знаете, как он попал в это кино? У нас в театре идет “Чайка”, дипломный спектакль 4-го курса, который я, дозрев наконец до педагогики, набрал. И мы его показывали в прошлом году в МХТ. Там-то его и заметил режиссер фильма. Подошел ко мне и говорит: “Мне вот этот мальчик с серьгой в ухе нравится”. Только потом он узнал, что это мой внук.
– А внук – хороший актер?
– Я когда смотрел первые два акта “Чайки”, все думал: “Ну что ж, неплохо вроде. Но чего-то все-таки не хватает”. Но последняя сцена меня достала. Там Треплев греет после дождя ножки Нины Заречной, газетками укутывает. Как Дима – а он Треплев – это делает! Боже! Я другими глазами на него посмотрел. Я знаю его характер, знаю все его капризы, знаю, как он любит вытягивать деньги, как и все внуки. А тут – такое!
– Могли бы назвать внука Богданом – в вашу честь.
– А у меня есть внук Бодя. Ему два с половиной года. Не дай бог ему что-то запретить, этому Бодечке! Сразу отворачивается и проходит мимо. А потом я его чем-нибудь заинтригую, и мы снова вместе.
– Вы помните себя в его возрасте?
–  Это был 44-й год, и я все помню. Помню и бомбы, и как дом наш горел, помню повешенных, солдатиков наших, лежащих на дороге. Это все было очень страшно. И я оказался отравлен на всю жизнь этим страхом. И именно страх, наверное, дал толчок, что я пошел в искусство.
Я бы мог быть политиком, я бы мог быть хирургом. В юности, прочитав “Цитадель” Кронина, мечтал стать врачом. У меня был друг – проктолог, кстати, очень денежная профессия. Так вот однажды он взял меня на операцию. И когда я увидел кровь, мне стало так плохо, что я понял – медицина для меня закрыта.  
Мои родители хотели, чтобы я был инженером. Отец пел в хоре Львовского оперного театра, получал маленькую зарплату и подрабатывал, перелицовывая одежду. Когда я решил стать актером, мама говорила: “Ты будешь бедным всю жизнь, зачем тебе это? Иди, получи нормальную профессию”.
Но все это я играю на сцене. В жизни игра не на жизнь, а на смерть. А в театре, в кино – это все не настоящее, все можно переиграть. Так что я пошел в актеры, потому что видел в детстве трупы, кровь.
– Там, на сцене, площадке, страха совсем нет?
– Фантазер я страшный. Как-то на съемках в Югославии ехал по “серпантину”. Я сидел в машине со стороны обрыва. У меня и так страх высоты, а тут я начинаю фантазировать, как машина перевернулась, как я лечу в пропасть, и вот я уже вижу себя распластанным. В общем, мне стало так плохо, что я попросил остановить машину. Режиссер, партнеры, все смеялись надо мной: “Ступка, надо меньше пить”.
– Как же вы со страхом высоты снимались в “Водителе для Веры”? Ведь в сцене, где “ЗИМ” генерала падает с обрыва, вы сами выпадали из машины, а не дублер…
–  О, я там так боялся, что вы…  Этот “ЗИМ”, весь ржавый (чтобы не жалко было его угробить), был подвешен на тросах. Я там всех достал, проверяя тросы, на которые был подвешен этот “ЗИМ”. А рессоры гнилые, машина-то вся ржавая. Я говорю режиссеру: “Я не сяду!” Режиссер мне: “Давайте я вместе с вами сяду” – “Какая мне разница, один я разобьюсь или с вами…” Но все равно я сам все сделал. И что самое забавное – моего лица в этой сцене и не видно…
– Зачем же вы сами снимались в этой сцене, если так боялись?
– Это тоже героизм.
Глупый какой-то героизм.
  Почему глупый? Преодолевая в себе этот страх, самоутверждаешься.
– Но этот риск – бессмысленный.
–  Так все в жизни бессмысленно. Вообще жизнь человека на земле бессмысленна. Какой смысл жизни? Рожать, детей воспитывать, целоваться, жрать постоянно? Поэтому мой Тевье-молочник постоянно разговаривает с Богом.
– А сами вы  часто разговариваете с Богом?
–  Да.
– Вы играете Мефистофеля. Знаменитую мефистофельскую арию “Люди гибнут за металл” знаете?
–  Конечно: “Сатана там правил бал”. Я ж вырос за кулисами оперного театра. И я так хотел быть оперным певцом. Но слуха и голоса не имел, ревел как раненый олень, чем раздражал всех соседей. “Ваш сын так воет!” – жаловались они отцу. Так что петь не довелось, зато сейчас играю Мефистофеля. И не только его, но и старого Фауста (молодого играет мой сын Остап). Так вот в финале спектакля старый Фауст перед публикой просит прощения за содеянное, за то, что продал душу дьяволу, чтобы быть всесильным. Все в Киеве говорят: “Иди, посмотри, там Ступка просит прощения!”
– Вам это близко – просить прощения?
–  Каждый человек грешен, и я действительно вроде как от своего имени прошу прощения. И у близких, и у врагов прошу прощения. Простите меня великодушно. И всегда имейте перед глазами нашего Господа. Всегда молитесь ему, не предавайте его.
– Вы поняли, в чем смысл жизни?
–  Мне некогда задумываться: зачем, что, почему. Мотаюсь, кручусь – театр, съемки. Я не жалуюсь, я привык к этому. Хотя, конечно, с возрастом все труднее. Все-таки Бог все прекрасно придумал: рождение, детство, юность, зрелость. А вот старость ему не удалась. Раньше ты мог прыгнуть, а теперь – взбираешься на эту сцену.
– Шопенгауэр сравнивал людей с жмущимися друг к другу от холода и одиночества дикобразами, колющимися и поэтому разбегающимися, а потом от одиночества вновь сходящимися. Неправильный образ?
– В молодости я был конфликтный, колючий. Но, в конце концов, понял, что это не приносит ничего хорошего, и я переломил себя. Может, мне помогает то, что я востребован. А людей я давно стараюсь воспринимать такими, какие они есть.
– Умеете прощать?
–  Только этим и занимаюсь. У меня был период в 2004 году, когда на меня такое наговорили!
–  Вы ж вроде тогда уже не были министром культуры?
–  Померанцевая революция у нас была. В 10 утра все вышли на Майдан, а в пять у нас поезд в Минск – на гастроли мы ехали. Про меня говорили: ага, спрятался в Беловежской пуще! Потом друзья мне говорили: “Напиши в прессе, что все это не так”. Ничего я не писал. Больно было, очень. Идешь по улице – смотрят, и ты думаешь: “Господи, да что же это?” Но, наверное, я должен был пройти это испытание. Потом ко мне подходили, говорили: “Вы неправильно поняли! Это все журналисты написали!” Я их не слушаю. Потому что я все это забыл. Но к этому надо прийти. 
Есть у нас в театре один человек, старичок-директор, ему 90 лет, и еще лет тридцать назад я к нему приходил и жаловался на кого-то – вечно же в театре случаются какие-то глупые стычки. И он меня слушал, поддерживал: да, да! Он – такой-сякой”. А потом говорил: “Прости ему!”
– А то, что не все оценят  ваше “прости”?
–  Это меня не волнует. Ты сделал добро. И не требуй от другого “спасибо”. Так в Библии написано.
– Ваш отец пел, сейчас три Ступки на одной сцене. Династия – это хорошо?
–  Да-да, у Гафта была шутка: “Россия, слышишь этот странный зуд? Три Михалкова по тебе ползут!” Вот и про нас можно то же самое сказать. И мама моя хотела быть актрисой. И могла стать великой актрисой.
– Жалко, что она не состоялась как актриса?
–  Жалко. Но мама говорила: “Если бы весь мир занимался искусством, Земля бы остановилась”. Удивительная была женщина. Очень скромная. Во время войны мама прятала у нас в погребе еврейку, нашу соседку. Мне она ничего об этом не говорила – я совсем маленький был. Спустя многие десятилетия  я ей говорил: “Мама, что же ты никому об этом не рассказывала, поехала бы сейчас в Израиль, твоя фотография красовалась бы где-нибудь” Она мне ответила: “Это же соседи. Им было плохо, мы и помогали”. Весь героизм был в простоте, понимаете?
– Только что вы снялись у Отара Иоселиани в “Шантрапе”…
–  Да, играю высокопоставленного чиновника Госкино. Это в каком-то смысле биографический фильм Иоселиани – про то, как он становился кинематографистом, как его поддерживали или наоборот. Вчера как раз Отар звонил мне из Парижа, комплимент мне сделал. Ты, говорит, такой естественный! Забавно, что вначале он меня не хотел снимать. Думал: “а, вот сейчас приедет звезда киевская, начнет качать права в кадре”. Боже, а я его боялся – сам Иоселиани! Но потом, когда мы пришли к пониманию одной сцены, мы обнялись с ним. И Отар стал называть меня “ступочкой”… Роль у меня там небольшая, но съемки были в Тбилиси, в Париже – хорошо!
 Еще у меня роль в фильме Константина Худякова “Однажды в Ростове”. Это Новочеркасск, 1962 год.
– Расстрел голодного бунта?
–  Да-да. Там я играю отца, замечательная роль.
– Получите еще одного “Золотого орла”?
–  Да “Оскара” надо! Но вот не посылают меня… Как-то Ежи Гофман сказал нашим актерам: “Ребята, да вы лучшие артисты, чем американские. Но ваша трагедия в том, что вы родились не на Потомаке”.
– Вы были в Америке. Нравится там, или они ваше искусство не понимают?
– У нас какое-то превратное понимание американцев. Мол, театра они не любят. А я вам скажу, что на Бродвей сейчас двинулись драматические спектакли. И с “Тевье-Тевелем” мы были в Америке. А внучка Шолом-Алейхема Бэл Кауфман (американская писательница. – Прим. авт.) нас пригласила в прошлом году на празднование 150-летия Шолом-Алейхема. Мы показали три отрывка из спектакля, потом был ужин в ресторане. Бэл Кауфман сидела за столиком с мужем, который ее моложе на 15 лет. Бэлочка сидит, пьет шампанское, я подхожу к ней и, поскольку она меня старше, на корточки перед ней присел, разговариваю. Она мне: “Это вы мне предлагаете руку и сердце?” Вот что значит женщина! Она меня спросила: “А знаете, почему я так долго живу? Потому что я очень любопытная. Это меня держит!”
– А вы – любопытный?
–  Очень.