Если вы не знаете, что кино может быть праздником – не развлечением, не отдыхом, не утехой, а именно праздником, – значит, вы никогда не видели фильмов Терри Гиллиама. Если вы никогда не видели фильмов Терри Гиллиама, но думаете, что испытывали от кино ощущение праздника, должен вас разочаровать: вы его не испытывали. Точнее, вы испытывали не его, не совсем его, не вполне его.
Потому что Терри Гиллиам – от самодельного, трехгрошового, “на коленке” собранного “Летающего цирка Монти-Пайтона” и до только что вышедшего в российский прокат “Воображариума доктора Парнаса” – он такой один.
“Воображариум” можно бы назвать фильмом автобиографическим, если б сам этот жанр, нудный и выспренный, не был столь чужд Гиллиаму. По современному миру, среди небоскребов и супермаркетов, дискобаров и промзон катится бродячий, обшарпанный, обтрепанный балаган с чудны́м названием и еще более чудны́ми обитателями: макабрически мрачным карликом, нервозным юнцом и куколкой-нимфеткой, идеальной моделью для обложки винтажного спецвыпуска “Плейбоя” (откуда исполнительница, Лили Коул, собственно, и сошла). Верховодит этим балаганом тот самый доктор Парнас, рослый старик, не упускающий случая приложиться к бутыли с чем-нибудь очень спиртным. А однажды к этой компании из четырех отъявленных фриков присоединяется пятый: плут и проходимец, до того специализировавшийся на благотворительном бизнесе и на собственных же плутнях и погоревший…
Впрочем, пересказывать сюжеты гиллиамовских фильмов – себе дороже. Важнее здесь другое – сам аттракцион, благодаря которому его зрители, пройдя сквозь зеркало из фольги, могут очутиться в мире своих заветных грез. И это не трюк и не шарлатанство. Ведь доктор Парнас, дряхлеющий бродяга-алкоголик – и вправду повелитель самой великой стихии Воображения, который ведет многовековую борьбу с самим дьяволом: скучным человеком в нелепом котелке и с единственным в мире лицом Тома Уэйтса.
Фантазию и воображение как единственный путь к добру и истине (да и вообще как единственно стóящий способ жизнь прожить) Гиллиам неустанно славит вот уж почти что сорок лет; но, пожалуй, никогда еще он не делал этого столь громогласно и полнозвучно. Чудаки и безумцы, ведающие, где пролегает путь в зазеркалье и где начинается лестница в небо, в изобилии встречались у него и в прежних фильмах – вспомнить хотя бы “Короля-рыбака”. Однако даже в “Приключениях барона Мюнхгаузена” центральная фигура демиурга-фантазера не вписывалась настолько идеально, без единого зазора, в авторский силуэт.
На пороге 70-летия Гиллиам – не прекращая тасовать время, буянить с пространством и вообще пускать фейерверки – наконец-то позволяет себе выйти к рампе и, лицом к лицу, объясниться со зрителем. “Воображариум доктора Парнаса” – гиллиамовские “Восемь с половиной”: исповедь пополам с апологией инструмента. То есть – кинематографа.
Прав будет тот, кто усмотрит здесь идеологический памфлет; неправ – тот, кто из идеологичности, прямоты объяснений и громогласности авторского тона сделает вывод о патетичности фильма. Дурачеств и всякого рода выкаблучиваний здесь не меньше, чем в “Летающем цирке”, – пожалуй, больше, чем скупость разума, называемую “рассудительностью”, Гиллиам презирает лишь пафосный и высоколобый снобизм. Английской культуре, как никакой другой, известно: сноб – скучнейшее из существ. При всей красочности видений Гиллиама невозможно упрекнуть в легкомыслии, но и начинать морщить лоб на старости лет он решительно не собирается. Мир – непростое, местами забавное, местами трагическое, но при всем том удивительно нелепое местечко; и быть в нем нелепым самому – значит всего лишь проявить адекватность.
Не величие роднит Гиллиама с творцом всего сущего, а нелепость. Та, над которой от века глумятся фарисеи (Честертон писал, что поза распятого человека казалась древним римлянам смехотворной) и которая позволяет обнаружить удивительные пейзажи, всего лишь пройдя сквозь зеркало из мятой фольги. Ну или чуток повозившись с рулонами крашеного целлулоида.
Российскому зрителю эти мосты наводить, впрочем, не впервой: у нас уже тридцать лет назад Марк Захаров, объясняя Олегу Янковскому роль Мюнхгаузена, рассказывал притчу о человеке, которого распяли – и вот теперь ему больно улыбаться.
Однако именно здесь приходится сбавить тон. Гиллиам выбирает опасный путь – фантазия имеет свойство иссякать, воображение – тухнуть, и даже самый отважный портняжка, подустав, может поддасться искушению на время отдыха – совсем то есть ненадолго – подменить чудо трюком, а живость души – ловкостью рук. И в “Воображариуме” следы этой усталости начинают-таки проявляться.
Речь не о пресловутых “самоповторах”: человек, уверенный в избранном пути, вовсе не обязан на каждом шагу менять походку. Но при всей необузданности, при всей смелости воображения фирменные гиллиамовские видения в этом его фильме по временам выглядят словно бы несколько… плосковатыми. (Только по временам: скажем, сцена танго у адских врат среди летающих зеркальных осколков – чистый шедевр киногении, да к тому же еще и превосходная реплика на классический финал “Леди из Шанхая” Орсона Уэллса.)
Проблема в том, что, превращая тему и стиль в идеологию, автор – любой – неминуемо теряет чувство объемности этой темы. Выводя разговор на универсальный уровень, автор теряет возможность прикрываться отбором средств – и обязан отвечать за все. И это возможно, это получалось и у Эйзенштейна, и у Кубрика. Гиллиам отвечать за все не готов. Не потому, что он глупее или бездарнее Кубрика. Просто он никогда этим не занимался.
Когда в начале фильма тележка, запряженная лошадьми, въезжает на современную лондонскую площадь, останавливается и превращается в сценическую площадку с разноцветными фонариками и странным шрифтом на вывеске, – и на все это никто из случайных прохожих не обращает внимания, волей-неволей возникает ощущение натяжки. Когда, далее, новообретенный компаньон (последняя, посмертная роль Хита Леджера) советует доктору Парнасу “модернизировать” его аттракцион, переоформить в соответствии с рекламным дизайном глянцевого журнала и разыгрывать представления в центре дорогого супермаркета, – и это срабатывает, натяжка становится очевидной. Чтобы в 2009 году жители Лондона – все до единого – предпочитали гламур винтажу?! Невозможно.
За то время, пока Гиллиам выпускал свои чудо-фильмы, сменилась эпоха, затем другая, и мода менялась вместе с ними (кстати, для английского зрителя как раз фильмы Гиллиама сыграли в этой смене не последнюю роль). Форматность больше не в чести, ныне обыватель холит и лелеет свою индивидуальность, и главное его средство в этом маниакальном лелеянии – воспеваемое Гиллиамом воображение. Режиссер “Воображариума” истово ломится в дверь, которую давно уж распахнули настежь, сорвали с петель. О каком пренебрежении к фантазии может идти речь, когда по всему миру уже не одна сотня людей вынуждена была обратиться к психиатрам: они, дескать, опознали в кэмероновской Пандоре свою забытую родину, они на самом деле — посланцы того мира, и теперь их днем и ночью снедает депрессия из-за невозможности вернуться в утерянный сине-зеленый рай. Кажется, пришла пора качнуть маятник в другую сторону и вспомнить полузабытые стихи Давида Самойлова:
Фантазия – свержение с престола,
Разъятье мировых кругов и сфер.
Ее для нас придумал Люцифер.
Фантазия – слепая ярость пола,
Ломание рогов и рык самца.
Крушение систем и крах теорий.
Она – недостоверность всех историй
До гибельной нелепости свинца.
…Отсюда все: и кажущаяся уплощенность гиллиамовских видений (а вчера еще казались такими объемными), и излишняя определенность авторского месседжа. Гиллиам и сам не знает, как он прав, когда в финале окончательно выносит своего доктора Парнаса на обочину эпохи и делает его фигурой трагической.
Но трагичен и отринут его герой не потому, что превыше всего чтит и ценит фантазию, – а потому, что пережил и оставил позади эпоху, когда фантазия была высшей ценностью: высшей, ибо презираемой. В современном мире доктору Парнасу не быть чудаком и безумцем – только обладателем миллиардных кассовых сборов и властителем умов. Более низкой точки падения для хозяина “Воображариума” не смог бы вообразить и сам Гиллиам.
Одна надежда – что Гиллиам так ничего и не заметит. Потому что иначе ему больше нет никакого резона снимать свое кино, а другого он снимать не умеет. А так – нас ждет еще, будем надеяться, несколько вопиюще несвоевременных и неотразимо талантливых фильмов. Чей час придет, когда маятник вновь качнется обратно.