В этом году исполнилось ровно тридцать лет со дня публикации самого важного для меня текста. Правда, я пропустил заветную дату — 23 февраля. Увы, в этом году — как, впрочем, и в прошлом — этот день у меня затмился совсем другими мыслями и воспоминаниями…
Однако tribute запоздал не только по причине календарного сбоя. Есть куда более фатальное опоздание. Дело в том, что человека, который тогда всех нас собрал у себя дома и кто первым взял слово в этом удивительно мудром, пророчески беспристрастном — и в то же время дающем будущему шанс, легком и ироничном, сродни беседам античных философов, разговоре, — Юрия Павловича Малинина (1946 – 2007), уже много лет нет с нами… О Юрии Павловиче я должен буду когда-нибудь написать отдельно, потому что именно он научил меня не просто понимать прошлое, но и правильно любить Европу. То есть видеть и почитать в ней то главное, что она подарила истории и чего до нее — в таком сочетании — не встречалось нигде и никогда: аристократический индивидуализм, городской патриотизм и фаустовскую одержимость поиском истины…
Но вернемся в то славное время, когда мои собеседники были еще молоды, а я — и вовсе юн. Незадолго до нашей встречи, в самом конце 1993 года, меня взяли на работу в «Час пик» — очень популярный в ту пору, первый независимый городской еженедельник, — где предложили должность редактора отдела политики и сказали: «Делай, что хочешь. Главное, чтобы было интересно!». А поскольку я тогда усиленно дописывал уже просроченную на два года диссертацию (спойлер: в итоге я ее добью с опозданием на 6 лет), то мысли мои вращались вокруг бунтарско-сакраментального вопроса — зачем нужна история, если никаких уроков прошлого люди всё равно не извлекают и в политике всякий раз ломаются-рушатся одни и те же дрова, копья и светлые грёзы?
В итоге я решил инициировать в «Часе пик» дискуссионный цикл — «Должна ли история уметь предсказывать будущее?». Имея в виду, что если окажется, что не должна, то, может, и с диссертацией затягивать — не так уж позорно и страшно.
И первым делом предложил моим самым любимым институтским преподавателям (начинал я учиться в Пединституте им. А.И. Герцена, и хотя в в год окончания он стал именоваться университетом, для меня так и остался институтом) — специалистам по истории Франции, Англии и Германии: Юрию Павловичу Малинину (французское средневековье, посмертно вышла замечательная книга Ю.П., очень рекомендую!), Виктору Николаевичу Борисенко (Великобритания викторианско-колониальной эпохи, позднее — также новейшая история Европы) и Олегу Юрьевичу Пленкову (Веймарская республика и Третий Рейх, в дальнейшем О.Ю. опубликует несколько капитальных работ по истории нацистской Германии) — собраться и обсудить перспективы вечно юной старушки Клио в сложившихся исторических условиях.
Не помню, попивали ли мы в ходе разговора, подобно древним грекам, разбавленное вино, — кажется, нет. Но помню, как мне показалось, что все участники симпозиума (чай мы все же наверняка пили!) радикально разошлись во мнениях. А потом — в бытность уже преподавателем на факультете свободных искусств и наук СПбГУ — я всякий раз предлагал студентам на самом первом занятии этот текст для обсуждения. И чем дальше в него погружался, тем яснее сознавал, что правы были все и во всем. Хотя, казалось бы, спорили и не соглашались. Но таков, вероятно, метафизический топос мудрости — принимая любую форму, она остаётся равной себе.
Неудивительно, что задуманный мной цикл так одной этой беседой и ограничился. Ибо сказано было всё, что можно и дóлжно было сказать по этой вечно актуальной теме…
Должна ли история уметь предсказывать будущее?
Круглый стол историков («Час пик», 23.02.1994 г.)
Еще недавно история наряду с философией была у нас “царицей наук”. За последние годы многое изменилось. Советская историография, претендовавшая на точное знание исторических законов и, соответственно, умение верно предугадывать ход исторического процесса, — ныне пригвождена к столбу позора.
Но если вдуматься, затянувшийся кризис отечественной исторической науки вряд ли связан лишь с тем, что в одночасье обрушилось “единственно верное учение”, похоронившее под своими обломками немало ученых званий и монографий.
Подавляющее большинство советских историков на заре перестройки было вполне готово дружно отказаться от старых и до смерти надоевших марксистско-ленинских догм во имя того, чтобы поскорее найти более прочную, то есть апробированную на Западе философскую точку опоры. Однако сделать это оказать не так-то просто. Выяснилось, что, в отличие от экономики и политики, в области истории ничего методологически определенного Запад предложить не может, да и не хочет. Стало вдруг очевидно, что уже на протяжении последних двадцати лет в западной историографии наблюдается примерно то же самое, что в нашей исторической науке обнаружилось только сейчас (правда, там это не выглядит как “катастрофа”): полнейший хаос в оценках и характеристиках, сознательный отказ от любых обобщающих идей, признание абсолютной невозможности на основании изучения прошлого строить прогнозы на будущее.
Возникает вопрос: не означает ли все это, что для истории, так же, как в свое время для алхимии и астрологии, наступил “момент роковой”? Порассуждать на эту тему любезно согласились кандидаты исторических наук Юрий Малинин (СПб Университет), Олег Пленков и Виктор Борисенко (РГПУ им. А.И.Герцена).
Малинин: — Советская историография безусловно умирает, но что касается западной — я не вижу здесь никаких признаков кризиса. Кризис переживает философия, но отнюдь не история.
— А разве они не связаны тесным образом между собой?
Малинин: — В основе философского знания лежат словесно-умозрительные спекуляции. А история всё же — позитивная наука, опирающаяся на факты.
— В таком случае назовите хотя бы одного крупного историка, взгляды которого не опирались бы на ту или иную общефилософскую модель? Карамзин? Соловьев? Ключевский? У каждого из них имелось вполне определенное представление о том, почему и куда все движется. Но ведь это — чистой воды “философия”!
Малинин: — Речь не идет о том, что история вообще отказывается отвечать на вопросы о причинах тех или иных явлений. Просто степень глобальности этих “почему?” имеет свои собственные пределы. Например, я как историк-медиевист могу попытаться ответить на вопрос: почему феодализм возник в Западной Европе, а не в Китае и не в России. Но сказать, почему он вообще возник, — я не берусь.
— Но как можно понять истоки западноевропейского феодализма, не уяснив себе истоков феодализма вообще? Это все равно, что строить пятый этаж, не построив первого…
Малинин: — Точно так же, как можно понять, почему у китайцев и европейцев различный разрез глаз, но невозможно научно ответить на вопрос о том, почему у тех или других глаза на лице, а не на затылке.
— В таком случае как определить, чья точка зрения более правильна: ваша или какого-нибудь другого историка? В истории эксперимента быть не может. Роль “критерия истины” до сих пор выполняла именно философия, которой попросту доверяли. Вы предлагаете на философию внимания не обращать, а доверять лишь фактам. Но ведь история — это наука не о фактах, а о закономерностях общественного движения… Как же понять, кто более прав — вы или, например, Лев Гумилев?
Малинин: — Обществу дана свобода выбора: каждый волен считать истинной ту систему взглядов, которая кажется ему наиболее убедительной. В этом и заключается плюрализм.
— Но зачем тогда нужны профессиональные историки? В чем их принципиальное отличие от “дилетантов”? Да и может ли функционировать научный “цех”, когда ученый имеет право не считаться с тем, что пишут и о чем думают его коллеги? Посмотрите, что делается с западной исторической наукой за последние 20 лет — ни одной новой концепции, ни одной новой научной школы! Ученые закопались в архивах и каждый шуршит своей порцией “исторических источников”. А зачем? Какая от этого обществу польза? Об этом почему-то даже говорить теперь не принято — как в доме повешенного о веревке.
Малинин: — То, о чем вы говорите, — отнюдь не кризис, а вполне закономерный этап в развитии любой науки. Если раньше историк “скакал по верхам”, интересуясь в основном политикой, экономикой и идеологией, то теперь в исторической науке наступает “эпоха всеядности”. Сегодняшние исследователи уделяют гораздо большее внимание истории локальных групп, даже отдельных личностей, притом отнюдь не “выдающихся”. Такие исследования качественным образом изменяют наше представление о прошлом, делают его глубже.
— То есть история готова заниматься изучением того, какой ширины были кринолины в эпоху Луи-Филиппа, но от глобальных попыток оценить деятельность самого Луи-Филиппа с точки зрения “общего хода истории” такая наука старательно уклоняется, дабы не “скакать по верхам”?
Малинин: — По моему убеждению, сейчас перед историками стоит задача именно скрупулезного изучения фактов. Обобщать пока что нечего. Последнюю серьезную попытку исторического синтеза предпринял Арнольд Тойнби, и, я думаю, в ближайшее время ничего похожего историкам создать не удастся. Хотя в будущем это и возможно.
— Но если так, то означает ли это, что новый синтез, о котором вы говорите, позволит наконец ответить на вопросы: откуда и куда течет река человеческой истории?
Малинин: — Это совершенно исключено! История не должна и не может заниматься предсказаниями.
— Зачем же она все-таки тогда нужна?
Малинин: — Я оправдываю себя тем, что своей деятельностью удовлетворяю один из самых древних интересов человека. Без знания о прошлом — мифологизированного или наукообразного — человек жить не может. Кроме того, для меня лично история — сродни религии: она хорошо утешает. Когда я представляю себе всех этих людей, который жили, страдали и умирали, — для меня это утешение: а почему я должен жить лучше, чем они?..
— “Самый древний интерес человека” заключается не только в том, чтобы узнать, сколько любовников было у Екатерины II, а в том, чтобы понять истоки, закономерности и конечную (или бесконечную — неважно) цель человеческой истории. Но именно этот, наиболее жгучий интерес вы отказываетесь удовлетворить. А что касается “утешения” — то для науки это все же не может быть основной функцией.
Пленков: — Вопрос с самого начала поставлен неверно. история — не наука, и это следует принять как данность. История — это индивидуальный поток сознания историка. Причем как всякий свободный поток мысли, поток исторического сознания не просто может, но неизбежно должен быть внутренне противоречивым. историк совсем не обязан пытаться уложить свою мысль в прокрустово ложе той или иной концепции, он должен стремиться к тому, чтобы учитывать их всех одновременно. Поэтому история не может быть наукой.
Единственное, что есть в истории научного — это анализ исторического источника. В 30-е годы в Германии нацисты пытались заставить ученых-медиевистов делать выводы в духе официальной идеологии. Но ничего не вышло: ученые, опираясь на научно-обоснованный анализ источников, смогли доказать совершенно противоположное тому, что от них требовали. Для меня это — яркое доказательство того, что история все же не совсем “не наука”.
— Но разве подходы к историческому источнику не эволюционируют так же, как и все прочие исторические постулаты? И можете ли вы быть уверены в том, что способ, при помощи которого немецкие медиевисты доказывали свою правоту не может быть в будущем подвергнут критике?
Пленков: — Разумеется, может. Но все-таки исторический источник — вещь осязаемая, позволяющая вести по поводу нее вполне научную дискуссию. Однако все, что выходит за пределы источника, то есть любое теоретизированное, выходит одновременно за пределы науки.
— Пример с немецкими медиевистами заставляет, как это ни кощунственно, задуматься о полной бесполезности исторического знания. Разве немецкие историки смогли поколебать нацизм? Они могли бы хором присягнуть Гитлеру — исход войны от этого вряд ли бы изменился. Историки спасли свою честь, но что кроме нее?
Пленков: — Вы хотите спросить: зачем нужна история? Прежде всего для того, чтобы участвовать в создании т.н. “мобилизующих мифов”, без которых общество развиваться не может. Конечно, история — не единственный источник формирования мифов, однако и не последний.
— Какой “мобилизующий миф” необходим обществу сейчас?
Пленков: — В настоящее время в воздухе витает уже вполне сформировавшийся миф такого рода — миф о “конце истории”, то есть о “полной и окончательной” победе либеральной демократии над всеми прочими социальными системами. На мой взгляд, этот миф уже устарел, и на его место необходимо поставить другую, менее плоскую и фатально оптимистическую идею. На самом деле никакого “конца истории” не наступило, все гораздо сложнее, потому что каждое общество обладает своим особым типом политической культуры, видоизменить который в одночасье абсолютно невозможно. Прежде чем заявлять о том, что “история окончилась”, необходимо разобраться с феноменом национальной политической культуры, а это, в свою очередь, совершенно невозможно без знания истории становления и развития различных обществ. Вот вам и прикладной смысл в деятельности историка!
Кроме того, задача современной историографии еще и в том, чтобы приучить общество к плюрализму суждений, к тому, что мир многолик, многообразен. Разве это не великая задача?
— Одним словом, задача историков — доказать обществу, что на один и тот же вопрос можно дать бесконечное множество наукообразных ответов?
Пленков: — Задача в том, чтобы при этом каждый исследователь стремился к объективной истине.
— Но какая же может быть объективность коль скоро речь идет о “потоке сознания” историка, которого вы именно поэтому отказываетесь даже считать ученым в настоящем смысле этого слова?
Пленков: — Макс Вебер в свое время великолепно сформулировал профессиональные ориентиры историка. Они сводятся к тому, чтобы, невзирая на любые условия существования общества, иметь в виду одно: стремление к объективной истине, которая бы внутренне отвечала тому, что вы считаете истинным.
— Словом, необходимо стремиться к объективной истине, которая была бы субъективно приемлемой?
Пленков: — Именно так, другого критерия объективности в истории нет. Я же сказал: история — не наука.
— Однако вы продолжаете именовать себя “кандидатом исторических наук”?
Пленков: — Это дань традиции.
Борисенко: — Я бы сказал так: нынешняя история действительно не наука, но это — явление временное. История была наукой и, я полагаю, когда-нибудь снова ею станет.
— В чем причина такого временного неблагополучия историографии, и почему вы надеетесь, что оно должно оказаться “временным”?
Борисенко: — Век историков, век их наибольшего влияния и популярности — это XIX век. Тогда общество имело перед собой определенный позитивный идеал — идею “прогресса”. И достичь этого идеала пытались прежде всего через историю, через открытие каких-то определенных “законов”. Этот идеал утрачивается на рубеже веков, особенно после мировой войны. И начинается мощнейший кризис. Традиционный позитивизм трансформируется в вереницу концепций, которые в конце концов напрочь отказываются от смыслового обобщения исторического процесса.
— Все же в середине ХХ столетия западная историография продолжила развиваться, появились новые идеи, новые крупные имена: Тойнби, Блок, Вебер. Не сказалось ли здесь влияние русской революции, вынуждавшей, покуда существовал Советский Союз, любого ученого как-то “методологически самоопределяться”, даже если он жил не в Москве, а в Калифорнии или Франкфурте?
Борисенко: — Безусловно, 1917 год продлил жизнь либеральной историографии на несколько десятилетий. Однако по мере того как западное общество начало терять интерес к нашему социальному эксперименту, симптомы кризиса либеральной исторической науки вновь стали нарастать. Либеральная концепция замечательно может доказать, что жить на Западе лучше, чем на Востоке, но она абсолютно не способна ответить ни на один из вопросов, которые ставит перед обществом торжество либерально-демократических принципов. Здесь мне и видится основной залог того, что история рано или поздно “воскреснет”, то есть вновь станет пытаться строить глобальные концепции, выводить всеобщие закономерности и чертить прогнозы.
Однако для того, чтобы история вновь “заработала”, мало того, чтобы этого захотели сами историки, нужно, чтобы общество вдруг стало требовать от них ответов на “жгучие вопросы современности”, то есть, чтобы оно вдруг осознало, что дальше “так жить нельзя”. Здоровому, самодовольному обществу исторические концепции глубоко безразличны.
— По-моему, нет ничего более самодовольного, чем нынешний Запад. Сама идея “конца истории” — лучшее тому подтверждение. Западные граждане абсолютно уверены в том, что они нашли оптимальную модель общежития, которую, во-первых, надо распространяться на весь земной шар, а во-вторых, которой изнутри не угрожает, за исключением разве что озоновых дыр.
Борисенко: — Не думаю, что нынешнее состояние либерально-демократической эйфории будет продолжаться бесконечно. Уже сейчас по Европе в полный рост бродит призрак национализма, с которым однажды демократия уже не смогла совладать мирными средствами.
— Даже если национализм и превратится в явную опасность, среди историков в этом случае попросту возобновятся дискуссии столетней давности: либералы вновь начнут сражаться с “человеконенавистниками-националистами”, но никакого прогресса в исторической науке от этого не произойдет. Если же (во что лично я абсолютно не верю) национал-социализм сможет вторично восторжествовать, то в этом случае ни о каком “свободном научном поиске” или “прогрессе” говорить н придется.
Борисенко: — Более фатальным, чем рост национализма, представляется рост техницизма, с одной стороны, а с другой — повсеместное распространение западного миропорядка.
В основе западной общественной жизни до сих пор лежит давно устаревшая идея прогресса. Пока сохраняются еще на Земле “отсталые цивилизации”, вроде России или, еще лучше, Ирака (“лучше” — потому что Ирак враждебен Западу, а следовательно, помогает ему идейно сплотиться), — до тех пор идея прогресса продолжает находить себе рациональное оправдание. Но что будет тогда, когда “цивилизовывать” больше будет некого?
Тогда останется лишь одно — с удвоенной энергией развивать технический прогресс. даже если оставить в стороне проблемы экологии, это не может рано или поздно не привести к социальным деформациям. Общество начнет расслаиваться на тех, кому принадлежат технология, информация и прочие постиндустриальные блага, и тех, кто всего этого лишен и находится в ежесекундной зависимости от “сильных мира сего”. Против такого рода конфликтов у нынешней либеральной демократии нет противоядия именно потому, что она “либеральна”, то есть позволяет сильнейшим побеждать слабейших “в рамках закона”.
— Таким образом, залог возрождения истории как науки заключается в том, что человечество периодически будет впадать в состояние “страха и трепета” за свое будущее и обращаться в эти моменты к историкам за ответом на вопрос: “Как это все получилось, и что делать дальше?”.
Борисенко: — Да, и надо иметь в виду, что каждый раз историки будут давать не вполне правильный ответ. Поэтому в следующий раз к ним неизбежно обратятся за очередным разъяснением: ведь старое к тому времени уже успеет доказать свою несостоятельность! Бурный расцвет исторической науки — верный признак того, что общество “больно”, что оно стремится избавиться от своего настоящего. И к этому состоянию, я уверен, человечество будет периодически возвращаться до тех пор, пока оно существует.
Итак, перед нами три точки зрения профессиональных историков на свою специальность. История — это наука, но очень ограниченная в своих возможностях. История — это не наука. История — это наука, которой сейчас нет, но которая возродится, как Феникс из пепла, в будущем.
Все три точки зрения выглядят логичными и вполне аргументированными, и при это прямо противоречат одна другой. Но, быть может, как сказал бы один популярный философ, именно в этом и заключается “сермяжная правда”?..
Беседу вел Даниил Коцюбинский