«Я для тебя товарищ капитан», – говорит в фильме Алексея Германа-младшего Довлатов филеру-провокатору, встреченному на книжном развале, и тот мигом колется и сдувается перед мнимым старшúм. Прелестный эпизод, лаконичный и объемный: тут и кромешный абсурд эпохи, и столь же кромешная ее серость, и рисковость героя, и въевшаяся в печенки пугливость «жалких хитрых людей», да много еще что. Но удается он не только потому, что актеры точны, а событие, по-видимому, подлинно.
А потому еще, что режиссер и впрямь весь фильм обращается со своим героем как с капитаном (а то и поболе). Так помогает ему камерой и мизансценой, так преданно следит-следует, так ловит каждую гримаску кривящегося от горькой иронии пухлого рта, что сразу видать: значительная персона. Вот и филер на эдакую подачу клюнул, не усомнившись. Это прежде Алексей Герман-младший довольствовался солдатами, да еще и бумажными. Ныне замах иной пошел.
Есть два плохих способа писать о фильме «Довлатов». Один – сопоставлять с «подлинной реальностью»: будь то эпохи, среды или писателя; точнее, с духом этой реальности. Передан ли дух Ленинграда 1971 года? передана ли интонация автора? а отношения, отношения между людьми такие были – или же в рукаве у критика припасена байка из тех времен, полностью разоблачающая сию имитацию? Как будто речь не о фильме, а об оказии, переданной с проводником: целехонько ли?.. Экая мелочность. «Я его помню не таким», – ну так на то ты и не кинокамера. Память и личное восприятие деформируют реальность так, выстроенный автором образный ряд – иначе. А реальность благополучно ускользнула что от одной, что от другой проекции – да и сгинула. Пустой разговор.
Второй плохой способ – смотреть на Германа-младшего через призму отцовской эстетики. Конечно, у подобных сравнений есть и смысл и основания (в отличие, скажем, от Бондарчука), но покойный Герман-старший, насколько мне известно, никого не уполномочивал на эту роль. Да, конечно: потертая штукатурка, замусоленные детали быта, несмолкаемый гомон массовки – это все в наличии. Но выглядит оно у Германа-младшего от фильма к фильму все менее органично, словно бы поверху наложено. Не приметы – маркеры. На правах своего рода внутреннего титра: руку приложил Герман-младший. Да-да, спасибо, теперь видим. И что Герман, и что младший.
Оба этих подхода, вопреки сказанному, небессмысленны; проблема фильма может проступить и через них, если только не ограничиваться вопросом о «верности оригиналу» (будь то герой или отец). Потому что «Довлатов» – фильм, строго говоря, неровный и несвязный. Не в том дело, что одно в нем хорошо (скажем, цвет, или актеры, или деликатность обращения с материалом), а другое не очень (монтаж, полтекста, драматургическая конструкция). И не в том, что вслед за отменным эпизодом (вся сцена в метро или небольшое интервью с пожилой работницей завода) может идти неуклюжий, словно фальцетом снятый (первая прогулка с дочерью или попытка самоубийства друга). «Довлатов» несвязен потому, что из него выпирает Довлатов. Слишком уж он тут главный, этот главный герой. Слишком уж он герой.
Вплоть до мелочей – ведь они и строят стиль и, в конечном счете, смысл фильма: вот Довлатов уходит с очередной вечеринки, а прочие – друзья, коллеги, знакомые – остаются. И камера, разумеется, неторопливо проезжает по ним, делая собирательный образ среды. Все правильно; вот только между уходом героя и проездом камеры автор делает монтажный стык. Есть событие ухода – и есть бессобытийный собирательный образ; есть он – и есть они. Он не такой, как окружающие. А почему, позвольте? По сюжету судя, среди них вроде бы тоже есть таланты, и судьбы, и драмы, и драма времени-без-времени у них одна, и задача «остаться собой, будучи никем» – тоже одна на всех. Но избранному своему герою автор помогает остаться собой, остальных же равняет. Нехорошо как-то. Не по-товарищески.
(Нужно ли здесь указывать, что Герман-старший так не сделал бы ни за что? Наверное, можно. Но не потому, что, мол, отец. А потому, что он в таких вещах не ошибался никогда. И это – урок, обязательный к усвоению вне зависимости от степеней родства.)
То же и с текстом. У Германа Довлатов всегда говорит хорошо, как по-писаному, – собственно, как раз потому, что по писаному: немалая часть его реплик – цитаты из произведений Сергея Довлатова. Что понятно и даже небессмысленно; вот только письменный текст в устный напрямую не переводится. Суть одного в том, что он выверен, суть другого – в том, что нет. Произнося написанное, потребна иная интонация (Бродский свидетель), тут нужны кавычки, работа с конструкцией – да хоть что-нибудь, только не то ошарашивающее простодушие, с которым сценаристы вкладывают в уста своего героя фразы из его книг, вероятно, подразумевая, что он писал, как думал и разговаривал, а над словом не работал вовсе, – хотя, впрочем, какой же он тогда писатель?.. Расхожее довлатовское «единственная честная дорога – это путь ошибок, разочарований и надежд» – хорошая фраза, спору нет: когда на бумаге. Произнести эту литую максиму вслух единым духом, без запинок и пауз, значит выдать ту самую пошлость, которой герой фильма не раз попрекает окружающую сволоту. А ведь в фильме именно это и происходит: там эта фраза звучит.
Хуже только невозможный финал, где жена пытается успокоить вконец растерянного мужа: «Все у нас наладится, все будет хорошо…» Спасибо, что про небо в алмазах все-таки сдержались, умолчали. Хотя зритель уже внутренне собрался и готов.
Здесь не придирки, не дежурный упрек в неровности почерка, которую ведь если что – и за самый почерк можно выдать: здесь системный сбой конструкции, немало обесценивающий материал. Герой фильма все боится, что останется никем, это вообще-то чуть не главная сквозная линия его роли, – но режиссер ни на секунду не дает зрителю разделить этот страх: какой же он никто, если он все время такой милый и так крупно.
Исключений немного: вот несостоявшийся художник и преуспевающий фарцовщик Давид, спасаясь от ареста ОБХСС, кидается под колеса и погибает на крупном плане; вот еще один друг героя, получив разносную внутреннюю рецензию, перерезает себе вены битым зеркалом, и камера с великолепной бестактностью приближается к луже крови рядом с зеркальными осколками и долго их разглядывает.
Ну и есть еще Бродский: он гений, причем наверняка гений, так что ему можно. (То, что в этой ситуации хороший писатель Довлатов начинает выглядеть рядом с Бродским, с которым его слишком назойливо уравнивает и сдруживает автор, как Золотухин рядом с Высоцким, столь же неизбежно, сколь и несправедливо.) Но на этом и всё. Чтобы отвлечь Германа-младшего от своего героя, нужна либо какая-нибудь смерть, либо Бродский. Стихии времени, которая и суть кинематографа, и рок персонажа, тут просто нет. И никакая облупленная штукатурка тут не выручит. Она работает, только когда эта стихия есть.
Однако самый грубый, самый разительный ход прибережен под конец. Последний (в фильме) разговор Бродского и Довлатова, первый уходит, второй остается стоять – и на экране возникает титр о дальнейшей судьбе Бродского: и что эмигрирует, и что величайший, и что проживет не очень-то долго. После этого титра неожиданно следует еще один эпизод, с женой-утешительницей, и – снова титр, уже про главного героя: и что эмигрирует, и что выдающийся и популярный, и что проживет еще меньше, о своем признании так и не узнав.
Это не просто странно, не просто глупо – это немножко хамство. По отношению ко всем остальным, кто окружал Довлатова на протяжении всего фильма, но, на свою беду, не Бродский. Автор вроде бы их даже выписывал, делал конкретными, уверял в их таланте, по именам называл, правильные пальто им раздобывал – а как дело дошло до финальных поклонов, выпустил на них лишь главного героя да друга-гения.
Еще раз: если бы титр был один, про Довлатова, все было бы правильно и безупречно – он действительно главный герой фильма, и его дальнейшая судьба действительно бросает обратный свет на прошедший перед зрителем сюжет. Но если титра, вопреки жанру и именному названию фильма, два – ну, значит, есть Довлатов, есть Бродский, а есть все остальные, о которых что и говорить-то. Окружали они, стало быть, наших двух красавцев, помогали чем могли, в меру своих скромных сил. Но ни речи, ни нескольких фраз, ни хоть слезы на дорожку в незнаемое – не стоят.
И не хотелось бы так с плеча формулировать, да приходится: при всех точных деталях, при всей горькой иронии (перенятой автором у Довлатова, но притом изумительно неподдельной), при всех, короче, многочисленных подлинных достоинствах – Герман-младший снял пресловутую «историю успеха». Ну, на русский лад и со всей положенной фактурой: с продымленным отчаянием, с безвременьем, с разговорами за жизнь в отсутствие жизни. Но слишком уж отличаются в его фильме те, кто «состоялся», от тех, кто нет.
Неровный фильм. Не похож на Довлатова. И на реальность тоже.
Алексей Гусев