Отец народной артистки РФ Татьяны Пилецкой провел в лагерях 15 лет только за то, что в паспорте было написано «немец». «Городу 812» она рассказала не только о том, как ходила на Лубянку, но и как ее рисовал Петров-Водкин, снимал в кино Козинцев и приглашал обедать Вертинский. В этом году Пилецкой исполнилось 95.
– В Русском музее есть ваш портрет – картина Петрова-Водкина «Девочка с куклой». Вам было девять лет, когда вы позировали. Как это получилось?
– Мой папа был инженер-химик, работал в лаборатории Колецкого в Шувалове. Однажды жена Колецкого сказала папе: «Мы познакомились с художником, он живет недалеко. Завтра он будет у нас в гостях. Людвиг Львович, приходите и вы с супругой, мы и вас с ним познакомим». Так началась дружба моего папы с Кузьмой Сергеевичем, продолжалась она до самых последних дней.
Петров-Водкин был невысокого роста, наголо бритый, с очень внимательными, колючими серыми глазами. Папа говорил, что казалось, что он прошивал взглядом и видел человека насквозь.
Кузьма Сергеевич очень не любил, когда кто-то присутствовал во время его работы, кроме отца. Он не только прислушивался к мнению папы, но и никому не разрешал брить себя, доверял это только папе. Папа был ходячей энциклопедией, сам чудно рисовал, замечательно пел, писал стихи, играл в самодеятельности в Народном доме.
Когда я родилась, меня крестили на дому, на Таврической улице. Кузьма Сергеевич изъявил желание быть моим крестным, и мне кажется, что так он вложил в меня искорку творчества.
– О чем вы говорили с ним?
– Он был очень сдержан в эмоциях, малоразговорчив, мало улыбался. Ко мне относился хорошо и во время сеансов, понимая, что девчонке сложно сидеть неподвижно два часа, говорил: «Тата, иди потанцуй».
Наши дома в Сиверской были рядом, папа снял дом напротив дома Кузьмы Сергеевича. Однажды Кузьма Сергеевич привез крокет, такие маленькие воротики, в них надо было мяч загонять, и в амбаре с земляным полом играл с нами. Вечерами взрослые играли в лото. Я им, конечно, мешала, мне тоже хотелось. Но бабушка была суровая…
– Вы много снимались в конце сороковых и начале пятидесятых, но сначала закончили Вагановское училище. Это родители хотели, чтобы вы были танцовщицей?
– В нашей коммунальной квартире рядом с парадным входом жила семья Рындиных. Я любила приходить к Ксении Андреевне, помогала ей мыть посуду. «Кем ты хочешь быть?» – спрашивала она меня. «Посудомойкой». Мне нравилось мыть чашки с вишнями. Ее дочь Аля заканчивала хореографическое и все время меня крутила, вертела. «Отдайте Тату в хореографическое, – сказала она маме. – Смотрите, какая она гибкая».
Война началась 22 июня, а уже 3 июля наше училище вместе с Кировским театром отправили на Урал, в Молотов. Но сначала наши классы попали в Кострому, там был дом отдыха ВЛКСМ. Нас разместили на нескольких дачах. Помню, все время хотелось есть. Малыши недоедали свои обеды, и я брала у них тарелки: «У тебя суп остался, давай сюда».
Я любила убегать на берег Волги и танцевать. Недели через две, когда танцевала, увидела над Волгой самолет со свастикой. Я побежала к воспитателям в ужасе. А нас уже собирали, посадили на пароход, и мы четырнадцать суток шли сначала по Волге, потом по Каме, Белой.
Привезли в глухое село, в пятидесяти километрах от Перми. Поселили нас, восемнадцать девочек, в бывшей школе. Вместо кроватей были топчаны, а вместо матрацев – сенняки. Знаете, что это такое? Тот же матрац, только набитый сеном.
Там мы прожили больше года. Условия были никакие, и мы занимались через пятое-десятое.
На следующее лето нас перевезли поближе к Перми, в село Нижняя Курья. Там мы прожили до конца войны. Занимались, держась за скамейки в Доме культуры.
– Родители остались в Ленинграде?
– Да.
– И вы знали, что происходит в Ленинграде?
– Конечно. Нам воспитатели рассказывали, и мы получали письма. У кого-то умер папа, у кого-то бабушка умерла, все плакали. Моя бабушка умерла в 41-м, ей был 81 год.
Писал обычно папа. С каким страхом мы вскрывали письма…
– То, что у вас была немецкая фамилия Урлауб, создавало сложности?
– Моего папу звали Людвиг Львович, в графе «национальность» у него было написано «немец». В начале 1942 года его вызвали в милицию: «Вам нужно покинуть город в течение 24 часов». Папа попросил на сборы три дня, так как мама болела тифом и только-только стала приходить в себя.
Ему предложили поехать или в Казахстан, или на Урал. Он выбрал последнее, и через три дня с мамой и тетей поехали ко мне на Урал.
– Встретились?
– Это было 7 ноября 1942 года. Нас повезли на пароходике в Пермь на праздничный концерт Кировского театра, и я видела, как танцевали Уланова и Дудинская. Ночевать разместили у старшеклассников, они жили в Перми. Утром снова посадили на пароход и повезли обратно в Нижнюю Курью. Помню, над Камой был туман плотный. А у меня пальтишко тоненькое, почти все износилось. Единственное, что нам давали из одежды, – пимы с галошами. Сейчас уже никто не знает, что такое пимы. Они ватные, стеганые, похожи на валенки, с галошами была просто красота – тепло и не промокают.
Мне было холодно. Я устроилась на корме, на свернутых канатах. Подняла воротничок и задремала. Вдруг меня толкают девчонки: «Просыпайся, просыпайся, тут твои знакомые едут из Ленинграда». Мы понеслись по пароходу, спустились в коридор, и я увидела, что навстречу мне идет папа.
Оказывается, они сели на тот же пароход, увидели балетных девочек. «Вы знаете, где найти Тату Урлауб?» – спросили они.
Папа взял меня за руку и сказал: «Пойдем к маме. Только ты не удивляйся, она очень изменилась». Мы зашли в каюту. Первыми словами мамы были: «Тата, у тебя нет хлебушка?»
Когда мы доплыли до Нижней Курьи, я побежала в сельсовет к председателю, надо было как-то устраивать папу с мамой. Спросила у него лошадь с телегой. «Лошадь вон там стоит, но кучера нет, – говорит он. – Ты сумеешь?» – «Сумею».
Первую ночь они ночевали у нас в общежитии, а потом я нашла для них в селе полуподвальное помещение с русской печкой. У нее закрывалась труба. Вечером приходил хозяин и говорил: «Хозяйка, трубку закрой». А утром: «Хозяйка, трубку открой».
Их поставили на довольствие, дали карточки на месяц. Мама еще удивлялась, что им давали сливочное масло большими порциями. Кажется, месяц их кормили как блокадников. Потом папу вызвали в сельсовет и сказали: «Вы уже поправились. Надо работать». Отправили его в село Добрянка, за двадцать километров, работать на кране.
– А он умел на нем работать?
– Нет, конечно. Научился. Каждую пятницу он приходил домой, все двадцать километров пешком, и в понедельник уходил.
Через какое-то время всех, у кого в паспорте в графе «национальность» было написано «немец», собрали в сельсовете. Вызвали и папу. Народу собралось много, целую ночь их продержали в большой комнате, а утром зачитали, кого куда посылают. Папу отправили в Свердловскую область, в Краснотуринск, в лагерь. Там он пробыл пятнадцать лет.
– За что?
– Только за то, что у него в паспорте в графе «национальность» было написано «немец».
По счастью, начальником строительства в Краснотуринске был человек, который очень любил искусство. По его просьбе отец два раза организовал праздничные концерты. «Может, вы нам ансамбль какой-нибудь организуете?» – спросил его начальник.
Папа стал главным режиссером в доме культуры Краснотуринска. Это давало ему и его товарищам возможность выходить из лагеря в город. Он очень много поставил спектаклей за те годы. Еще успел закончить режиссерские курсы в Серове, небольшом городе рядом, и ему даже предлагали там остаться.
– То есть в лагере он мог и учиться?
– Ему начальник разрешил. Он потом папе даже комнату дал.
Я приезжала к нему, когда уже была взрослой, видела его спектакли. К тому времени уже сама стала актрисой, снялась в «Пирогове» у Козинцева.
– В Ленинград он вернулся только в 1958-м?
– Да. Все это время мама писала и Ворошилову, и Сталину, и Микояну. Брала характеристики с папиного завода, где он работал начальником лаборатории. И – ничего. Отказ. Отказ. Отказ.
Однажды, после войны, нас с мамой вызвали в милицию. Нас встретил капитан Федоров. Он дал нам бумагу, где было написано, что мы с мамой должны уехать к отцу в течение суток. Мама побледнела, когда прочитала. «Меньше надо было писать», – сказал капитан. – Не писали бы, то и забыли бы про вас».
Мы не понимали, что нам делать. Мало того что за войну потеряли квартиру, жили в комнате брата на Таврической, она ему полагалась как военнослужащему, так я только закончила училище, начинала работать.
Я вообще не сильный человек, скорее слабый, но в тот момент во мне проснулось что-то. Я пошла на «Ленфильм» к режиссеру Леониду Захаровичу Траубергу, он поздравлял меня с ролью в «Пирогове», я рассказала ему ситуацию.
«Милая, что я могу сделать, – сказал он. – Я не знаю, чем могу помочь, но у меня есть большой приятель, его зовут Николай Эрдман. Он сейчас готовит программу для ансамбля песни и пляски НКВД в Москве. Я напишу ему записку. Вот его адрес, поезжайте к нему».
Я поехала в Москву, нашла Эрдмана. Не помню, на какой улице он жил, в памяти осталось, что в комнате, за перегородкой, лежала его больная мать. Подала ему записку от Трауберга. «Ну что я могу сделать, милая, – сказал он, прочитав ее. – Впрочем, сейчас я еду к начальнику ансамбля НКВД. Поедемте со мной, расскажите ему все сами». Тот выслушал меня и дал записку с номером телефона: «Позвоните по этому номеру генерал-майору Леонтьеву. Расскажите ему все».
Я выбежала на улицу, нашла телефон-автомат…
– Прямо так с улицы позвонили?
– Да. По прямому телефону. «С вами говорит такая-то артистка балета», – сказала ему. «Я вас слушаю», – ответил генерал заинтересовано. «Мне хотелось бы повидаться с вами по личному делу и поговорить». – «Пожалуйста, приходите». Пригласил на Лубянку.
А у меня паспорт перечеркнут, нам с мамой сразу в милиции перечеркнули документы. Как же выписывать пропуск? К счастью, парень в бюро пропусков не обратил на это внимания, выписал.
Так я оказалась на Лубянке. Единственный раз. Жуткое впечатление. Двери как зеркальные шкафы. Иду по коридору – справа шкаф и слева шкаф. Вдруг – бац! – он открывается, и оказывается – это дверь.
На каком этаже был кабинет, я не помню. Вошла. Секретарь сказала, что генерал занят, мне нужно подождать. Через какое-то время открывается дверь, входит генерал лет сорока и уходит в дверцу-шкаф. Секретарь пригласила меня: «Проходите». Я зашла в огромный кабинет, затянутый ковром, в углу стоял письменный стол, на нем много телефонов: красные, желтые, синие. «Здравствуйте, – говорю. – Какие у вас интересные телефончики». «Хорошие телефончики, – отвечает он. – Слушаю вас».
Я ему все рассказала. Он тут же позвонил в паспортный стол. Пришел генерал Поддузов, посмотрел мой перечеркнутый паспорт. «Ладно, – сказал он. – Езжайте в Ленинград. Вот вам мой номер. Через неделю позвоните».
Я позвонила через неделю. «В общем, деточка, – услышала я, – вы танцуйте, а мама пусть едет к папе».
Потом мы с мамой пошли к генералу Соловьеву, он был Героем Советского Союза. У него был кабинет в Главном штабе на площади Урицкого. Рассказали ему о нашей ситуации. Он выслушал и попросил подождать в коридоре. Потом он громко кричал по телефону, так что мы с мамой слышали за дверьми: «Вы что себе позволяете?! Вы мне всех русских повыгоняете так!» Это он звонил прокурору города.
Через несколько дней нас с мамой вызвали в милицию. Мы пошли дрожащими ногами, а нам выдали новые паспорта, и на этом дело закончилось.
Спустя годы я сумела попасть в Большой дом и поинтересовалась папиным делом. Мне дали довольно толстую папку, на ней было написано «Леонид Урлауб», потом имя зачеркнуто и исправлено на Людвиг. Они даже имя точно не знали – представляете, какое было отношение. В деле я увидела общий приказ командующего Ленинградского военного округа о выселении из города всех немцев и финнов. Мама столько лет мучилась, не знала, за что его забрали, писала заявления, письма руководителям… Хоть бы сказали, что это был общий приказ.
– Что еще было в той папке?
– Папины характеристики, справки с места работы.
– Доносы?
– Никаких доносов. И много-много ответов на мамины заявления: «Отказать Евгении Урлауб в ее просьбе».
– Как же вы жили в стране, зная, как мучились ваши родители?
– Так. Надо было жить, работать.
– Радовались, когда не стало советской власти?
– У меня была интенсивная работа в кино, потом перешла в театр, замужество, дети.
– Вы окончили Вагановское училище, но почему-то не стали артисткой балета.
– Потому что вмешалось кино. После училища я танцевала в кордебалете театра Музкомедии. Одновременно снималась в фильме «Пирогов». Когда съемки закончились, меня пригласил Григорий Михайлович Козинцев. «Ну что, Таня, будете танцевать или пойдете в драмстудию?» – спросил он. Я выбрала драмстудию, она была в БДТ. Моим педагогом была Ольга Георгиевна Казика, с ней мы потом встретились на съемках «Невесты», она играла мою бабушку. «Не жалеешь, что оставила балет?» – спросила она меня тогда. «Не жалею».
– Почему после успеха в «Разных судьбах» у вас так и не появилось таких больших ролей?
– Были, но все меньше и меньше… Понимаете, какая история. В те годы моя внешность не вписывалась в стандарты. Нужны были колхозницы, работницы, почему-то все считали, что на экране должны быть они. Потом ко мне привязалось мнение, что у меня злые глаза, и все считали, что я злющая, хотя в фильме просто образ был такой – стервы. Поэтому фильмов стало меньше и предложения были менее интересные.
Но однажды случился решительный поворот. В Доме кино ко мне подошел директор театра «Ленком» и спросил: не хотите попробовать в театре? Я согласилась, но честно сказала, что ничего не умею.
– Как это ничего? С таким количеством ролей в кино – и ничего?
– Ничего. Что значило прийти в такую махину? Вы попробуйте выйти на сцену этого театра – это ведь аэродром! Зал тогда был рассчитан на 1700 зрителей. Как я рискнула, до сих пор не понимаю.
Первой ролью была Роксана в «Сирано», ставил спектакль Холмский, он потом стал главным режиссером Театра имени Моссовета в Москве. Мы девять месяцев репетировали. Девять месяцев! Сыграли спектакль шестьсот четыре раза, он шел пятнадцать лет.
В этом театре я уже больше пятидесяти лет. Не все, конечно, было гладко…
– Сколько главных режиссеров вы пережили?
– Семь. Столько же директоров. Каждый приходил со своим вкусом, со своими актерами. Кому-то я нравилась, кому-то нет, но я ни на кого не в обиде.
– Вас не пытались уйти?
– Никогда. У меня такая кинематографическая биография! Но, бывало, подойду к стенду, где вывешивали распределение ролей, смотрю – меня нет в списках. Второй раз – нет, третий – нет.
– Расстраивались?
– Конечно, это страшная травма, но… «Жизнь артиста так неровна и так зависима порой. То за труды тебе корона, то вдруг забвенье и простой. Промчался год. Спектакль сыграла, и юбилей свой провела. И я подумала: как мало! Я больше сделать бы могла».
– Ваши стихи?
– Мои. У меня около ста стихотворений, вышли четыре книги.
– В «Разных судьбах» вы снимались с большими актерами. Потом общались с ними?
– С Таней Конюховой и Юлием Паничем до сих пор переписываемся. Он живет под Парижем. Мы с ним и по скайпу общаемся. А больше никого и не осталось.
Вера Петровна Марецкая меня просто любила. «Почему у тебя руки холодные?» – говорила она мне. «Съемки же сегодня». – «Ну и что? Зачем волноваться? Вот смотри: ты говоришь, он тебе отвечает. Все как в жизни».
– В вашу героиню в «Разных судьбах» был влюблен герой Бруно Фрейндлиха – это вам льстило?
– Не думала об этом, выполняла то, что говорил мне режиссер. Какие партнеры у меня были! В «Пирогове» – Черкасов, Скоробогатов, Чесноков. В «Разных судьбах» – Жизнева, Фрейндлих, в фильме «Мать» – Марецкая, в «Деле 306» – Бернес.
Я и сейчас учусь. Смотрю на актрису, радуюсь: как хорошо работает. А бывает и так, что смотрю на нее и думаю: что же ты, милая, делаешь вид, что ты плачешь? Ну дай слезинку, что же ты кривишь физиономию? Все вижу, все подмечаю.
– В театры ходите?
– Конечно, хожу. А как иначе? Я люблю смотреть всё… Вы видели сериал «Вербное воскресенье?» Напрасно не смотрели. Что я тогда вообще с вами разговариваю? Восполните, пожалуйста, этот пробел. У меня там замечательная роль – бывшая балерина.
Это не просто сериал ни о чем, он очень человеческий. В нем играет великолепный Олег Басилашвили. Когда-то он был моим партнером в фильме по чеховскому рассказу «Невеста». Сериал снимал совершенно великолепный режиссер Антон Сиверский, и я благодарна ему, что он настоял на том, чтобы эта роль досталась мне, на нее претендовало много актрис.
– Вы снимались в «Золушке», в эпизоде на балу. Несколько лет назад фильм раскрасили. Раскраска совпадает с тем, что было на самом деле?
– Мне звонили, спрашивали, какого цвета было мое платье и вообще как я отношусь к тому, что фильм будут раскрашивать. Я тогда ответила: «В те годы уже были цветные фильмы, но если режиссер и оператор решили, что будут снимать черно-белый фильм, значит, у них была такая точка зрения».
– Но декорации и костюмы были цветные.
– Конечно, цветные. У меня было чудное парчовое голубое платье. Однако в раскрашенном варианте у меня получилось платье совершенно другого цвета и появились жемчуга на шее.
То, что сделали, – ничего похожего не было на съемках. Консовский-принц не был в синем колете, он был черный. Золушка была не в розовом, а в беленьком платьице.
– Читал, что вашей бабушке принадлежал дом на Таврической.
– Да. Доходный дом. Мою бабушку в ЖАКТе называли домовладелкой, а умерла она в девятиметровой комнате того же дома.
– Считаете свою актерскую жизнь успешной?
– Я счастливая актриса. Во-первых, познала три вида искусства: балет, кино и театр. Во-вторых, я не поэт, но стихи у меня рождаются сами по себе. В-третьих, встречалась с такими интересными людьми! Вертинский однажды пригласил меня на обед: «Таня, я хочу угостить вас борщом с пампушками». Мы пошли в ресторан и ели борщ с пампушками – натертыми чесноком булочками…
Я думаю, что у меня папин характер, а он был очень легкий. И папины пятнадцать лет в лагере меня закалили. Папа после маминой смерти женился на другой женщине. Недавно нашла его фотографию. Посмотрела – какие у него грустные глаза. И вспомнила, как он однажды написал мне: «Таточка, пиши почаще своему папе, жизнь которого не удалась».
– Сейчас старожилы говорят, что Петербург уже не тот, каким он был раньше. А вам как кажется?
– После войны я вместе с нашими девчонками бегала на танцы к нашим шефам в училище Дзержинского. Они заканчивались в двенадцать ночи. В это время выключали свет в городе, это было или в 45-м или в 46 году. И я бежала домой от Дзержинки до Таврической по темному городу, и у меня не было никакого страха, что ко мне может кто-то пристать или обидеть.
Если говорить о культурном расцвете, то я назвала бы послевоенное время. Стали работать театры, было много спектаклей, балетов, опер, в Театре Эстрады были замечательные актеры и чудные концерты Клавдии Шульженко и Леонида Утесова.
Люди тогда были более замкнутыми после войны, но те, с кем я общалась, были очень душевными. В шестидесятые еще оставался какой-то шлейф того расцвета, но это был только шлейф. А то, что сейчас, это не Петербург.
– Почему?
– Ни по чему. Ни по репертуарам театров и их постановкам, ни по фильмам, где только стреляют и убивают. Я это не принимаю и радуюсь, когда на сцене или в кино появляются достойные работы.
Андрей Морозов