Приятель спрашивает у моего мужа: а что думает твоя жена, как долго это продлится?
И все мы так спрашиваем друг у друга, надеясь на обнадёживающий ответ: ведь кто-то должен же понимать! Или хоть предчувствовать.
Потому что ясно же, что абсурд – необъяснимый, совершенно невозможный ещё недавно. Разве что, в литературных антиутопиях, в предупреждениях паникёров, которых послушаешь и встряхнёшься от навеянного морока: ужас, но, слава Богу, такого просто не может быть…
А я всё думаю о Чехове. Понятно, что – предтеча Ионеско и Кафки, но в чём был «ключик» новаторства?
Горький сказал, что от пьес Чехова со сцены веет зеленой тоской, «а о чём тоска – не знаю». О чём тоска, о чём слова, которые одни зачем-то говорят, а другие не слышат. Тарарабумбия. И куропатки. Лишнее крыжовенное варенье. Происходит – ничего. И – никак.
Дядя Ваня – не король Лир и не Отелло, а вишневый сад – вовсе невидимый персонаж. Иванов и Треплев стреляются без философских монологов о бытии и небытии. Никто не олицетворяет зла, никто со злом не борется. Разве что, зелёный поясок на розовом платье невестки фраппирует трёх интеллигентных сестёр.
Чеховский абсурд потому предельно реалистичен, что ни один из его персонажей не мудр, не умён, не отважен, не благороден, не правдив, не мучим поиском истины и не одержим никакими великими страстями. Впрочем, никто из них и не отъявленный злодей, в каждом есть что-то доброе. Они ничего такого не совершают, чтобы самим понять, отчего они так несчастливы. И всегда выходит, что в невыносимую и смертельную пошлость жизнь превращают именно они – самые обычные люди.
Но мы ещё увидим небо в алмазах. Когда оно свернётся, как свиток, дописанный до конца. Нами же. Чехов знал, что не злодеями – стук топора доносится из невидимого далека, когда все уехали, забыв человека. Неизвестно, кто, когда, почему и зачем повесил ружьё.
В финале у Чехова нет никаких развязок. Нечего развязывать – всё само распадалось, нагоняя уныние суетной деятельностью в стоячей тине беспросветного однообразия. Просто – занавес.
Если к финалу кажется, что можно было что-то изменить, как-то иначе, хоть что-то с чем-то связать, чтобы продолжить, то остаётся вопрос – а что иначе и как? И кто бы это мог сделать, когда по всему видно, что некому? Ведь никто же не думал!..
Никто же не думает никогда, что оно – так вот обернётся. Потому что одному позарез надо одно, а другому совсем обратное, а третий в том и другом видит для себя совершенно неприемлемое, и всем им вообще недосуг друг друга слушать, ибо мысли заняты тем, что, пожалуй, да, осетрина-то была с душком! Никто по сценарию не знает, что последнее действие идёт уже к последнему акту. И каждый старательно доиграет свою роль.
И дело вовсе не в том, что у автора слишком мрачное воображение или слишком скептический взгляд на человеческую природу. Да и природа тут не при чём. Она сама себе никогда и нигде не мешает. Только люди с поразительным, абсурдным упрямством и до занавеса продолжают добиваться каждый всего на свой лад.
Для Чехова очевидно, почему так. Он, наверно, хотел бы, чтобы и мы поняли без назиданий. Но не понадеялся.
И позволил одному раздражённому безымянному художнику вскользь бросить: «… Дело в том, что у девяносто девяти из ста нет ума!»
Марина Шаповалова