«Пусть Никита Михалков плодоносит. Нечего его трясти»

Татьяна МОСКВИНА – человек разносторонний (статьи пишет, книги, на телевидении, бывает, программы ведет и на радио). И человек резкий – столько безапелляционных оценок выставила она городским и российским персонажам, что и не сосчитаешь. Теперь Москвина оказалась в другой роли – критикуемой, поскольку поставила она пьесу. Вернее стала художественным руководителем спектакля в театре Ленсовета. По пьесе Островского. Но эти кадровые тонкости никого особо не интересуют, все считают автором постановки ее, а не режиссера Романа Смирнова.

    – Вы зачем об  Островском вспомнили? Решили таким образом уйти от неприятной вам нынешней жизни?

– Вообще-то Островский со мной давно – я в театральном институте про Островского диплом писала. Евгений Соломонович Калмановский, мой учитель сказал: “Москвина, займись Островским. Про всех так хорошо написано, а про Островского почему-то нет”. Усмотрел он во мне, видимо, нечто родственное с миром Островского. И понемножку я стала в эту тему залезать. Занималась ею и аспирантуре, и в Институте истории искусств. Какое-то время это было достоянием узкого круга искусствоведов, а потом издательство “Азбука” стало выпускать Островского в серии книг “Азбука-классика”, а в них мои статьи. В “Снегурочке” – о Снегурочке, в книге “Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский” – об исторических хрониках. Так что читатель может составить о моих взглядах свое мнение. На подходе книга “В спорах о России. Александр Николаевич Островский”. 

– То есть вы открыли Островского широкому читателю?

– Что вы! Он к числу забытых никак не принадлежит. Островский как был, так и остался самым репертуарным драматургом. Тем не менее, когда говорят о России, о ее сущности, о ее пути, прошлом, настоящем и будущем, мнение Островского часто не учитывается. Россия Достоевского, Россия Щедрина, Россия Толстого – миры, сияющие более контрастными цветами, теснят Россию Островского. Хотя именно из совокупности этих миров и создается образ нации – не нынешнее более или менее плачевное ее состояние, а духовный образ.

– И чем отличается Россия Островского от России Достоевского?

 – Пребывание в России Островского делает человека спокойнее, мудрее и внимательнее к самому существенному в жизни. Островский ценил человеческий ум во всех его проявлениях. Он сам был человеком чрезвычайно умным, с колоссальной памятью и работоспособностью. Но при этом он стоял на стороне человеческого сердца и защищал его всячески. Для него история какой-нибудь обманутой девушки была куда более важна, чем какие-то модные идеологические схемы, которые очень живо обсуждались в его время. Он обладает необыкновенной сердечностью, вниманием к человеческому обыкновению, красочностью, какой-то “божескостью”, причем без проповедей, потому что он не учил, не проповедовал ничего.

Один недружественный критик сказал про него: “Островский верит в какую-то инстинктивную нравственность. А откуда она возьмется? Ее быть не может”. А ведь на самом деле нравственность есть в самой основе человеческой души. И не Христом она была принесена, иначе люди не дождались бы Христа и съели бы друг друга.

А вот дает ли Островский отдых от времени? Как сказать. Это такой трудовой отдых. Чтобы забыться, есть другие писатели, гораздо дальше уводящие.

– Кто?

– Допустим, Александр Грин. Я провожу с ним много времени, и он меня уводит от этого мира очень далеко. Островский же пишет о том, что есть. Он пишет о человеческом обыкновении. Но преображенном, в котором есть красота, смысл, художественность. Так что время, проведенное с Островским, это не бегство от действительности, это ее очеловечивание, преображение – после которого можно жить дальше.

– Тогда можно назвать Островского “новодрамовцем?

– Он новодрамовцем никаким не был. Он был одним из тех великих мировых драматургов, которые миры строили и по тридцать-сорок пьес писали. Вроде Лопе де Вега, Шекспира или Гольдони. Но, поскольку Островский среди них самый поздний, то он попытался обобщить их опыт. И с самой своей первой пьесы стал классиком, а не новодрамовцем. И экспериментатором он не был, хотя внутри конструкции комедий в пяти действиях делал то, что другие не делали. Это, кстати, очень хорошо уловил Чехов. Он, например, был потрясен пьесой “Пучина”, действие которой проходит в течение тридцати лет. Островский взял этот прием из современных ему мелодрам, но так потрясающе обыграл его, что искусственность исчезла, а осталась жизнь человека, рассказанная за один вечер. Чехов был этим поражен и говорил, что если бы у него был театр, то он ставил бы только эту пьесу.

– Но ведь у Островского едва ли не впервые на русской сцене герои заговорили простым языком?

– Нет, в его время это уже было, просто Островский оказался среди современников самым талантливым. Дело не в том, что герои Островского говорили простым языком. Дело в том, что эти люди были им преображены. Воспеты, обогреты, обласканы. Он ведь даже какому-нибудь лакею, Сакердону или Мардарию, который должен сказать пять слов, даст маленькую биографию, черты лица…

Вот такой любви к обыкновенным людям у нас, в русской литературе, на мой взгляд, и не было. Все что-то разоблачали, учили человека, для чего ему жить. А у Островского жизнь не нуждалась ни в каких оправданиях или целях.

– Вы что сейчас имеете в виду?

– Например, он написал три пьесы про то, как мелкий чиновник Миша Бальзаминов хочет жениться. Современники ему говорили, что нельзя ставить пьесу про глупого чиновника и его маменьку. Только Достоевский и пара друзей были в восторге. В результате Миша Бальзаминов уже сто пятьдесят лет ходит по Замоскворечью, и это до сих пор интересно. Это интересно! А огромные, трескучие, прогрессивные пьесы, которые они там в Александринке ставили, провалились в никуда. Как проваливается вся эта драматургия, которую определяют как нужную и актуальную.

– Наверное, актуальные пьесы того времени были не так интересны, как нынешние – в нынешних и матом ругаются для правды жизни?

 – То, что раньше в подобных пьесах говорили трескучие монологи, а теперь ругаются матом, ничего не меняет. Про такие пьесы всегда говорили, что эта драматургия отражает сущность нашего времени. Ничего они не отражают! Она проваливается, про нее все забывают, и она погружаются в реку забвения, откуда никто и ничто ее извлечь не может. Что касается Островского, то конца ему не предвидится.  

– А почему такая большая разница между Россией Достоевского и Россией Островского. В английской, например, литературе тоже такое есть?

– Я не специалист по британской культуре, но, мне кажется, Англия Диккенса и Англия Шоу – две довольно разные страны. Как и Франция Гюго и Франция Бальзака… Другое дело, что таких острых противоречий, как у нас, там нет. Наша непонятная страна вообще основана на жестких бинарных оппозициях. Ничем не смягченных. И про политических деятелей у нас, как правило, уживаются самые противоположные мнения. Такое впечатление, что есть две России. Как Лермонтов написал. Страна господ и страна рабов.

– А что тут противоречивого – ну есть господа и есть рабы, нормальное дело?

– Здесь очень много противоречий – если одни только рабы и господа, откуда ты взялся? Свободный человек. Лермонтов ведь был свободным человеком и жизнь свою прожил как хотел. И для русского языка сделал такое, что диву даешься. Если бы в стране были бы только рабы и господа, и никакой деятельности свободного духа, то поэзии бы не было. По крайней мере, Пушкина.

– Разве стихи писать, это не господское развлечение?

– Господа другие стихи пишут. И Пушкин господином не был. Он тоже был свободным человеком. А вы думаете, что он был таким же помещиком, как все? Тот факт, что господа стихи кропали, к поэзии не имеет никакого отношения. А то, что сделали Пушкин, Лермонтов и другие, – это духовный подвиг. Мало того. Пушкин еще и звание литератора сделал почтенным и даже выгодным. Как и Островский, кстати. Все драматурги, которые получают сегодня плату за каждый спектакль, должны быть благодарны за это дедушке Островскому. Он был бессменным председателем Общества драматических писателей и добился того, чтобы автор получал отчисления и таким образом имел хоть какое-то материальное вспомоществование.

– Давайте еще про бинарность поговорим. Вот у вас вышли три книги – “Мужская тетрадь”, “Женская тетрадь”. Есть, правда, и “Общая тетрадь”. Так что –  вы тоже настаиваете на жестком разделении – мужское, женское. Человек всегда только мужчина или женщина? 

– Мне один человек написал, что ему не нравится у меня это строгое разделение на мужское и женское. А ему бы хотелось бы, чтобы я превратилась в чистый разум. Я ему ответила: друг! подожди! когда-нибудь мы все непременно превратимся в чистый разум. И в этом прекрасном мире и поговорим…

Но в мире, где есть мужчина и женщина, это невозможно. Мир, это, как сказал поэт, ” спор двух детских голосов”. Другое дело, что Россия женская и Россия мужская очень сильно разделены. Женская Россия – это другая Россия, плохо зафиксированная и описанная.

– Женская Россия – она какая?

– После каждой войны, когда гибли мужчины, женщины должны были поднимать на себе страну. Опять рожать, опять воспитывать. Странны мнения, что женщины не могут занимать серьезные посты. Да они у нас всегда занимали посты. Вот, например, русские помещицы. Если у них умирали мужья, они самостоятельно должны были управлять огромными имениями. Мы хорошо знаем, что это были за характеры. Хотя бы по книгам Щедрина. А сейчас наша мужская Россия и женская Россия – такое впечатление, что это разные страны с разным населением. Ну не напиваются женщины и не сбивают в Швейцарии мирных европейцев.

Кажется, что наш основной мужской тип – это такой преступный тип, освободившийся от всех сдерживающих его моральных преград. Который, может, и понимает, что с ним что-то не ладно, но лишенный всяких тормозов. Он живет, сметая на своем пути все. Меняя женщин, машины. Любым путем достигая денег, часто преступных. И при этом таких мужчин надо любить! Они избалованы мамочками, женами и дочками, самоуверенны, самодовольны. Просто тарантулы какие-то. Хотелось бы, чтобы не было этой жесткой оппозиции мужчины и женщины, да никак от нее не избавишься.

– У Щедрина женщины тоже не идеал гуманизма.

– Да, тетки от власти тоже звереют. Никита Михалков сказал, что это ужасно, когда женщины становятся плохими мужчинами. Меня это в свое время поразило. И правда – женщины у власти становятся такими же, как мужчины, только хуже. Сознание у них мельче, мыслить стратегически они не умеют. Пока женщины не обладают властью, пока их давят, их очень жалко. Но когда они садятся за руль, то могут раздавить себе подобных точно так же, как мужчины.

– Почитала я вашу “Мужскую тетрадь” и поняла, что нет в России среди мужчин настоящих героев. Властителей дум.

– Есть. Никита Сергеевич Михалков. Причем он стал героем не от хорошей жизни. Он так устроен, что не может пережить, если чего-то нет. Нет героя, и он идет и предъявляет себя. В этом смысле он явление экстраординарное. Я вообще не понимаю причины аллергии, которая у многих людей есть на Михалкова. Он мне кажется чрезвычайно интересным человеком. Воспитанным, образованным, глубоким и вообще блистательным.  Все эти разговоры о том, что он ворует, – бред. А как он знает живопись! Посмотрите при случае его восьмисерийный фильм “Музыка русской живописи”. Он великолепен. Вообще, от Никиты Сергеевича может быть очень много плодов. Пусть он плодоносит. Нечего его трясти.

– Многие с вами не согласятся. А кто еще?

– Мне кажется, общество с большим интересом присматривается к Петру Мамонову. Не то чтобы он покоряет всех женщин, но вызывает ощущение чего-то близкого и родного. Он наш человек. Хотя это человек восьмидесятых годов – поры, которая метала в жизнь очень могучие характеры. Из той же поры Константин Кинчев. Так что не перевелись еще мужчины, если иметь в виду мужчину как строителя, воина, учредителя. Того, кто обладает заветом и держит закон. Это мужское дело – держать закон.

– А с женщинами у нас как дело обстоит?

– Про идеал женственности я не знаю. Но есть уникальные примеры соединения духа с женской природой. Это такой периодически повторяющийся эксперимент. Иногда он успешен, иногда нет, и тогда дух живет отдельно, женская природа отдельно и человек мучается. Но иногда это соединяется, и сейчас у нас есть пример такого соединения – Людмила Петрушевская. Женщина, которую я обожаю. Она очень хороша собой, несмотря на свой возраст. У нее трое детей, и она состоялась повсюду – замечательно пишет, а теперь еще и поет своим маленьким прелестным голоском. И сознает свою женскую участь. А это осознание причиняет боль. Критики всегда упрекали ее в преувеличении ужасов женской судьбы. А она не преувеличивала. Это они не знали, что чувствуют бабы, которых они насиловали и бросали. Которые скребут у них под ногами грязные полы. Они не знали этой России.

Когда гордый Захар Прилепин цепляет на свою книжку “Я пришел из России”, мы, видимо, должны упасть от восторга. А Петрушевская тогда откуда? Заброшена с Марса? Она тоже пришла из России. Просто она умная и обладающая вкусом женщина и не может про себя делать такие заявления. 

– Вы бы хотели поставить пьесу Петрушевской?

– А как я могу что-то ставить? Я не режиссер. “Последняя жертва” – это совершенно отдельная история. Меня позвали принять участие в этой постановке как театроведа, как специалиста по Островскому. У спектакля есть режиссер-постановщик – Роман Смирнов, ученик Товстоногова, который и занимался постановкой пьесы. Я же занималась художественным руководством.

– Но во вкус этого процесса вошли?

– Совершенно не вошла. Это оказалось страшно энергозатратное предприятие – участвовать в постановке пьесы. Я думала, что на премьере будет радость, но хорошо было только зрителю. А мы с режиссером могли только глазами хлопать. Другое дело, что это было очень полезно. Вот снялась я в двух фильмах – “Мания Жизели” и “Дневник его жены” – и посмотрела на кинопроцесс изнутри. Теперь то же самое произошло с театром – я узнала театральное предприятие от нуля, от читки пьесы до премьеры, и посмотрела на театр по-новому. Я даже сказала бы, что это расплата за деятельность театрального критика. Полноценная расплата! И это хорошо.