Владимир Ашкенази – пианист, семикратный лауреат премии «Грэмми», руководивший в разные годы Лондонским и Королевским филармоническими оркестрами, – рассказал в интервью «Городу 812» о том, как эмигрировал из Советского Союза, чего боялся, живя на Западе, что ему не понравилось в Рудольфе Нурееве и почему поп-музыка – это полная ерунда.
– Вы в России не живете с 1963 года. Как думаете – по-русски?
– Больше по-английски, потому что все время общаюсь с людьми, которые говорят на других языках. По-русски думаю теперь реже, но когда говорю на русском, то соблюдаю все падежи и склонения. Никогда их не забывал и не забуду. Я очень любил уроки русского языка, у меня всегда были пятерки по грамматике.
– Советская пропаганда убеждала, что те, кто уезжал из СССР, гнались за большими заработками. А вы зачем уехали?
– Я уехал из-за жены и понятия не имел, что меня ждет. Даже боялся.
– Вашей жене в СССР не нравилось?
– Это интересная история, я расскажу вам. Она связана с Фурцевой.
– Она была министром культуры СССР.
– Мы встречались всего несколько раз. Мне показалось, что она была очень теплой женщиной, у нее было доброе сердце, но каким-то образом оказалась в положении министра культуры.
Она была человеком Хрущева, и когда его сняли, то вскоре убрали и ее. Первый раз мы встретились перед Конкурсом Чайковского в 1960 году. Нас, шестерых молодых пианистов, пригласили к ней в кабинет. «Молодые люди, – обратилась она к нам, – два года назад конкурс выиграл Ван Клиберн, он замечательный пианист, но нам нужно, чтобы этот конкурс выиграл советский пианист».
Чуть позже встретился с ней уже по другому поводу. Моя жена – исландка, всегда жила в Лондоне. Она приехала учиться в московскую консерваторию у Льва Оборина, в то время я тоже был его учеником. Так мы с ней познакомились и поженились.
В 1962 году я разделил первую премию Конкурса Чайковского с англичанином Джоном Огдоном, и в октябре меня послали в турне по США. Обычно советские музыканты всегда ездили за границу с сопровождающими – или из Министерства культуры, или еще из каких учреждений, необязательно это был сотрудник КГБ. После гастролей они должны были докладывать, как человек себя вел, что говорил, куда ходил.
Нам с женой дали заграничные паспорта, мы получили американскую визу. Первый концерт должен был состояться через три дня после вылета из Москвы. В это время случился Карибский кризис, и нам с женой сказали в министерстве, что надо подождать, так как нашей сопровождающей не сделали визу. «Мы не можем сорвать концерт», – сказали мы. «Тогда езжайте без нее», – сказали в министерстве, и мы поехали вдвоем с женой.
Я уже сыграл концерты в Вашингтоне и Нью-Йорке, а сопровождающая так и не прилетела. Спрашиваю у посольских работников: «Что делать, ведь концерты запланированы в других городах?» «Визу ей сделали, – ответили они. – Но принято решение, что она не приедет, вы поедете одни». Два месяца мы с женой разъезжали по Америке.
По дороге домой в Москву мы остановились в Исландии, так как моя жена была исландкой, и я дал концерт. Вернулись домой.
В марте 1963 года я должен был выступать в Лондоне, так как Джон Огдон был англичанином, а в Министерстве культуры хотели показать англичанам советского пианиста, который разделил с ним первое место в Конкурсе Чайковского.
В министерстве я сказал, что хотел бы поехать вместе с женой. Мне ответили, что это очень сложно устроить: дескать, советские музыканты не ездят на гастроли с женами. «Но это очень важно, – сказал я, придя к Фурцевой. – Она иностранка, получила советское гражданство, там живут ее родители, братья, сестры. Как я могу ей объяснить, почему она не может поехать к ним?» Она согласились: «Вы правы».
Через несколько дней меня вызвали в ЦК партии, в отдел культуры, он был на улице Куйбышева, напротив Министерства культуры. В темноватой комнатке сидели двое мужчин в черных галстуках. Стали расспрашивать про Америку. «У меня было успешное турне, – отвечаю я. – Было очень много интересных встреч». Они спросили про жену. «Да, она исландка, получила советский паспорт». «Вы читали “Один день Ивана Денисовича” Солженицына?» – неожиданно спросил один из них. «Читал». – «Вам понравилось?» Я стал говорить о том, что это важная книга, что мы должны говорить правду о нашем прошлом.
Они задавали еще разные вопросы около часа, а потом сказали: «Если хотите ехать с женой, то езжайте. Почему нет? Идите в министерство, все будет в порядке».
Я перешел дорогу, прихожу в министерство. Только успел сказать, что был в ЦК, как мне ответили: «Все в порядке. Давайте паспорта, подождите». Через десять минут дали мой паспорт. «А жене?» – спрашиваю. «Не готово». – «Когда ей прийти?» – «Вы во вторник улетаете? Да? Пусть она придет во вторник или среду».
Я улетел во вторник, моя жена пришла в министерство утром в тот же день. Ей сказали, что паспорт еще не готов. Она стала объяснять, что у меня концерт в четверг, и если паспорт будет готов в среду, то она не сможет улететь, так как в этот день нет самолета в Лондон. Сотрудники пожимали плечами: дескать, ничего не знаем.
«Тогда я пойду в исландское посольство, – сказала она, – и скажу, что стала советской гражданкой, а вы не разрешаете мне поехать на концерт моего мужа в Лондоне». Они испугались. Ей тут же отдали паспорт с визой. Она попросила включить в него нашего сына. Принесла фотографии, они вклеили их, поставили печать.
Когда она приехала в Лондон, сказала мне, что не хочет возвращаться. «Если бы мне дали паспорт сразу, то мне было бы все равно, – сказала она. – Вернулись бы в Москву. Если так будет всегда, то я не смогу так жить».
Так мы остались в Лондоне.
–Только поэтому?
– В основном, да.
– И никакой политики не было?
– Нет. Они не могли себя вести иначе, потому что в Советском Союзе был такой режим.
– Вы общались с теми, кто уехал?
– Нет. Раза два виделся с Рудольфом Нуреевым, меня свели с ним, но у меня не было сильного желания общаться с ним. У нас было мало общего. По-моему, он был неплохим человеком, но мне показалось, что весьма ограниченным. Несколько раз видел его в балете, раза два пожал ему руку, но желания продолжить общение не появилось.
– Многие эмигранты сотрудничали с вражескими, как тогда говорили, радиостанциями «Голос Америки», «Свобода». Вас не приглашали?
– Меня и не просили. Мне это было неинтересно. Я играл концерты. Если бы попросили, наверное, дал бы интервью, но я не был антисоветским человеком. Думаю, что смотрел на реальность объективно и понимал, что из себя представляет Советский Союз, но говорить о моей стране какие-то ужасные вещи не стал бы. Я получил в ней образование, у меня остались там родители, сестра, друзья.
– Это вас сдерживало?
– Это тоже сдерживало. Зачем мне нужно было быть антисоветским идиотом? У меня осталось много положительного о стране, самое потрясающее – музыкальное образование и балет.
Конечно, отношение к свободе человека было ужасным, но когда меня спрашивали об этом, я отвечал: «Что вы хотите от коммунистической страны?
В ней нет свободы передвижения, нет свободы слова». Об этом и так все знали, вряд ли я сказал бы что-то новое.
– Как думаете, почему сегодня в России очень много людей с ностальгией вспоминают советское время?
– Мне трудно это понять. Я не живу в России и не знаю подробностей. Просто не знаю, почему у людей может быть такой образ мышления.
– А у вас есть ностальгия по тем временам?
– Абсолютно нет. Когда я остался на Западе, меня волновало, что будет с моей семьей, ведь они остались в России. У меня не было ностальгии, потому что я прекрасно понимал, что представляла из себя страна в смысле прав человека. Понимал, что на Западе человек может быть невообразимо больше свободнее. В России за человека все делало государство. Поэтому люди чувствовали себя не людьми, а фишками.
– А как вы жили в СССР в бытовом плане?
– Сразу после начала войны нас из Москвы эвакуировали. Мы ехали в одном поезде с Козловским. Это он договорился об организации того поезда с правительством. Он был известным тенором, и партия и правительство дали ему такую возможность уехать из Москвы.
– А когда вы вернулись в Москву?
– Летом 43-го года.
– Правда, что она была такая бандитская?
– Думаю, что да. Мне было семь лет, мало что понимал тогда. Но помню, что шпаны было ужасно много.
Мы жили на Покровке, Барашевский переулок. У нас была восьмиметровая комната в коммуналке – в ней умещались пианино, кровати родителей и моя и стол. У нас было четыре соседа. Одна – одинокая женщина, у нее сын служил в армии. И еще три старые девы – сестры, они родились еще до революции. Очень странные люди, но милые и образованные.
Кухня была общей, на ней было четыре конфорки. Мы не могли ставить свою посуду на чужую конфорку. Туалет был общий, ванной не было. Мы с отцом ходили в баню, а так как он часто был на гастролях, то в баню меня водили раз в два или три месяца.
– С ребятами из двора дружили?
– Они были неплохие. Они знали, что мой отец был евреем, и называли меня жидом. Про то, что мама была русская, они забывали. Потом из Горького приехала мать моего отца. Она была еврейкой и говорила с акцентом. Когда они увидели ее, опять стали называть жидом.
– В шутку или всерьез?
– Обычно в шутку, но когда надо было, то серьезно. Когда родилась сестра, отец попросил, чтобы нам дали другую комнату, так как в нашей было уже тесно с двумя детьми. Он был известным аккомпаниатором, многие известные артисты выступали с ним. Мы получили новую комнату. Она была большой – восемнадцать метров, и у нас было уже только двое соседей – муж с женой, они были партийными работниками. В той комнате, в Астаховском переулке, около Солянки, мы прожили с 1949-го по 1956 год.
В 1956 году я получил первую премию на конкурсе в Брюсселе, и мой отец пошел в Министерство культуры. «Мы не можем с сыном заниматься на одном рояле», – сказал он там. Тогда нашей семье дали двухкомнатную квартиру в Лялином переулке, и у меня появилась своя комната, мог в ней заниматься.
– Наверное, отец зауважал вас после получения премии?
– Несмотря на то что квартиру дали мне, он записал ее на свое имя. Когда мы пошли оформлять документы, он сказал: «Пишите на меня». «Почему не на сына?» – спросили его. «У него такая карьера, что ему еще дадут». Причем сказал не очень добро, немножко завистливо. И оказался прав.
В 1962 году я получил премию на Втором конкурсе Чайковского, и Хрущев дал мне новую квартиру. Причем сначала я просил об этом Фурцеву, но от него ответ пришел быстрее. Когда Фурцева увидела меня, то немножко обиженно спросила: «Зачем вы еще и Хрущеву написали?» Я сказал, что не знал, кому писать.
Новая квартира была на Смоленской улице, около моста, напротив Киевского вокзала. Правительственная трасса на дачи, по ней всегда ездили машины важных людей. Мне оказали почет и уважение. Она была маленькой, но двухкомнатной, ванная, кухня. Я чувствовал себя ужасным капиталистом.
Через год мы остались в Англии, и я уже вернулся, когда у власти был Горбачев. Через двадцать шесть лет. Но девять лет я жил с советским паспортом, это было неудобно – для каждой страны нужно было получать визу. От советского гражданства отказался после вторжения в Чехословакию.
– Ваш отец исполнял легкую музыку, вы выбрали серьезную. Почему?
– Так получилось. Почему – не знаю. Я много думал об этом, и не знаю, как объяснить. Необъяснимо. Можно попробовать объяснить так.
Моя мать была русская, отец еврей. Мать была актрисой, часто пела русские песни, и дома тоже, и очень прилично для любителя. Отец что-то играл дома, какие-то песни, иногда Листа, Шопена, но очень плохо. Он здорово играл эстрадные вещи и стал в конце концов знаменитым эстрадным пианистом. Но моей матери это не нравилось, как не нравились ей его друзья – люди с эстрады, они были такими легкомысленными. Это давало отцу возможность неплохо зарабатывать, она понимала, но ей не нравился их дух.
Она влюбилась в него, потому что он хорошо играл. Когда была беременная мной на шестом месяце, отец сказал, чтобы она сделал аборт. Она пошла к доктору, тот отговорил ее: «У вас очень хороший ребенок», и она отказалась от предложения отца. Они поженились после моего рождения.
Но ей не нравилось, что он играл всякую эстрадную чепуху. Ей не нравились люди, которые были рядом с ним, делали дешевые представления и пели дешевенькие песни. Вы же знаете, что такое эстрада, не надо объяснять.
Однажды она спросила меня: «Ты хочешь играть на рояле?» «Да», – ответил я, потому что хотел быть как отец. Она повела меня к учительнице. Но музыка там оказалась не эстрадной, и мне это понравилось больше, чем та чепуха, которую играл отец.
Когда он вернулся с гастролей, то увидел, что я играю на его рояле. «Что ты играешь?» – спросил он. «Баха, Моцарта». – «Зачем?» – «Мне это больше нравится». Он никогда не учил меня играть.
– У вас есть ученики?
– На них надо время, а у меня его нет. Я слишком много играю, дирижирую. Если иметь учеников, то за ними надо следить – раз в неделю, раз в месяц, а я так не могу.
– Нынешней жизнью в России интересуетесь?
– Думаю, что недостаточно, но довольно много. У меня есть друзья в России, что-то они сообщают, что-то узнаю из прессы. Но, знаете, меня гораздо больше интересовало существование Советского Союза, когда я остался на Западе. Тогда я старался узнавать как можно больше новостей о нем, особенно о том, какие у него взаимоотношения с остальным миром.
После того как Союза не стало, произошли колоссальные изменения, и страна стала совсем другой. Но меня это уже мало интересовало. Потому что раньше у меня был страх перед Советским Союзом. Я боялся, что он может пойти на Запад и захватит новые страны. Но мой друг, эксперт по советским вопросам, он писал колонки для Guardian, говорил, что этого не случится. Но у меня был страх, хотя я не совершал никаких преступлений, просто отказался от гражданства.
– Почему все-таки пропал интерес к современной России?
– Он не пропал, просто у меня нет критического интереса. Россия ведет себя как важная страна, показывает, что с ней должны считаться, и это я понимаю. Но мне кажется, что она могла бы быть более дружелюбной с Западом, и это было бы лучше и для нее, и для остального мира.
– Вы слышали, что классическая музыка интересует все меньше людей?
– Мне говорят, что серьезная музыка теряет популярность, люди стали меньше ходить на концерты, в оперу. Но почему тогда везде строят концертные залы и оперные театры? Если бы не было публики, тогда не строили бы. Значит, люди не могут жить без этого, и серьезная музыка дает что-то душе.
– Что думаете о современной музыке?
– Мне мало что нравится в смысле духовного начала. Есть интересные изобретения, их интересно слушать, но я не вижу и не слышу особой возвышенности.
– Вы про серьезную музыку или вообще?
– Про серьезную, легкая меня не интересует. Меня интересует джаз, иногда приятно послушать, потому что там есть возможность импровизации, какая-то свобода. Это не банально. В поп-музыке ничего нет, а в джазе нужно понимать, что такое инструмент, гармония, импровизация, и для этого нужно серьезное музыкальное образование.
Поп-музыка – это абсолютная ерунда, за очень немногими исключениями. Когда начинался Beatles, у них была, по существу, народная музыка, я ее очень люблю. Когда Пол Маккартни был мальчиком, он со своими тремя друзьями писал почти такую музыку, по английским мелодическим законам. Это было очень красиво, наивно, трогательно и без всяких выкрутасов.
– В советское время деятели культуры сдавали валютные гонорары после концертов на Западе. Вы тоже?
– Конечно. Неважно, каким был гонорар, нам оставалось очень мало. Выдавали согласно ставке с переводом в доллары. Я был известным пианистом, имел большую ставку и получал за концерт 145 долларов, остальное забирало Министерство культуры. Я копил эти валютные гонорары и купил маленький рояль Steinway. Правда, мне не хватало двух тысяч долларов, занял у друга и вернул ему, уже когда эмигрировал.
– Сейчас вас интересует, сколько денег стоит ваше выступление? Вы в курсе переговоров своего менеджера?
– Если говорить о финансовых переговорах, то я всегда говорю ему, что у меня все есть, и мне этого достаточно. Я не понимаю тех, кто говорит: «Мой гонорар должен быть такой-то». Меня это не волнует. У меня есть хорошая семья, я очень прилично живу. Зачем еще что-то нужно?
Я люблю то, что делаю, и делаю это не для денег, и никогда ничего не делал ради них. Мне повезло, что стал успешным и известным. У меня хорошо устроенная жизнь. У меня есть два дома в Швейцарии, есть маленькая дача в Финляндии – это русская природа, и для меня это очень важно. Еще есть дом на одном из островов в Карибском море, туда мы ездим зимой, там тепло. Так что мне еще нужно? Мне необыкновенно повезло в жизни, и я благодарен за это своим родителям, учителям, моей жене.
– Что значит повезло?
– Чудесно, что мне повезло в жизни и у меня есть какой-то талант от природы. У Бетховена он был больше. Мы ничего не сделали для этого, все это дала нам природа. Ему – колоссальный гений, мне – возможность играть. Но это не значит, что я должен вести себя как сверхчеловек. Мы все одинаковые, и у нас одинаковая жизнь, и мы можем только помогать друг другу.
Андрей Морозов