О Зощенко и жизни, в которой нет места подвигу

22 июля 1958 года ушел из жизни Михаил Зощенко. О нем написаны горы, но никто не рассмотрел тему «Зощенко и Европа».

.

Потому что уже смешно — где Зощенко и где Европа? Кого в Европе можно поставить рядом с ним, родившимся из пены коммунальных стирок и терок? Ведь любая личность, спустившаяся из европейских заоблачных высей, непременно обладает ослепительным гардеробом, одеколоном, фотоаппаратом, брюкодержателем и так далее. А у нас что? Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит этакая скучная до слез… Бок в навозе у ней… Хвостом треплет… Жует… Баба этакая в сером трикотажном платке сидит… Делает что-то руками. Петух ходит.

Ох, до чего это скучно видеть!

Да и в городе не лучше. Хотя, конечно, в данном случае, в этой скучной картине городской жизни автор берет людей мелких, ничтожных, себе подобных и отнюдь не государственных деятелей или, скажем, работников просвещения, которые действительно ходят по городу по важным делам и обстоятельствам…

Так примерно рисует Зощенко современную ему советскую действительность, а веселого читателя, «который ищет бойкий и стремительный полет фантазии и который ждет пикантных подробностей и происшествий, автор с легким сердцем отсылает к иностранным авторам».

Сам же автор «просто не рискует сочинять небылицы о тамошней иностранной жизни.

Конечно, какой-нибудь опытный сочинитель, дорвавшись до заграницы, непременно бы тут пустил пыль в глаза читателям, нарисовав им две или три европейские картинки с ночными барами, с шансонетками и с американскими миллиардерами.

Увы! Автор никогда не ездил по заграницам, и жизнь Европы для него темна и неясна».

Иногда он, впрочем, позволял себе заграничные зарисовки, объясняя, почему у них, у буржуазных иностранцев морда более неподвижно и презрительно держится, чем у нас — как взято у них одно выражение лица, так и смотрится с этим выражением на все остальные предметы. Ибо буржуазная жизнь довольно беспокойная, без такой выдержки они могут ужасно осрамиться: там уж очень исключительно избранное общество, кругом миллионеры расположились, Форд на стуле сидит, опять же фраки, дамы, одного электричества горит, может, больше как на двести свечей…

Западная «красивая жизнь» в глазах Зощенко годилась лишь для пародирования. Или не для самого Зощенко, но лишь для его Повествователя?

***

После сталинского удара, обрушившегося на голову невинного, казалось бы, юмориста, его жена написала лучшему другу писателей длиннейшее письмо, в котором среди излияний любви к вождю и оправданий своего суженого упомянула и о том, что Зощенко всегда отказывался от заграничных приглашений, «так как не видел для себя никакого интереса в этих поездках».

  • Вера Кербиц-Кербицкая (Зощенко)

В конце письма самоотверженная заступница выражает робкую надежду, что ее несчастный спутник жизни когда-нибудь все-таки сумеет изобразить красоту и величие наших людей и нашей неповторимой эпохи — теперь он ясно осознал всю необходимость для народа именно такой «положительной» литературы, «воспитывающей сознание наших людей, особенно молодежи, в духе наших великих идей».

Вряд ли Сталин поверил хоть на миллиграмм в способность Зощенко воспитывать молодежь в духе сталинских идей, но продолжение могло его заинтересовать: «Если же такая работа окажется выше его сил и возможностей, может быть, он напишет… сатирическую комедию, осмеивающую жизнь и нравы капиталистической эпохи».

Даже любопытно, что можно написать про заграницу, никогда не бывая там и не видя в том никакого интереса. Однако социальный заказ заключался именно в этом. Написанную впоследствии комедию так никто и не увидел, но продовольственную карточку Зощенко восстановили. В соответствии с девизом Остапа Бендера «Европа нам поможет!»

Комедия называлась «За бархатным занавесом» (с намеком на занавес железный), и действовал в ней миллионер барон Робинзон, который, опасаясь покушений, завел себе двойника по имени Браунинг, а Браунинг, не будь дурак, подменил миллионера собственной персоной.

Комедия была отвергнута из-за недостаточной злобности по отношению к миру чистогана, недотянув до таких шедевров, как «Русский вопрос» Симонова, «Голос Америки» Лавренева, «В одной стране» Вирты и «Миссурийского вальса» Погодина (оскоромился и гениальный Платонов, попытавшийся вписаться в холодную войну «Ноевым ковчегом»). И все же насмешка над шикарной европейской жизнью в этой несостоявшейся комедии наверняка была неподдельной. Ибо не только о брюкодержателях, но и о европейских писателях Зощенко отзывался с явной иронией (с подтекстом: у нас хоть и серенькая, зато правда, а у них пусть и блеск, зато фальшь).

«В самом деле – иностранцы очень уж приятно пишут. Кругом у них счастье и удача. Кругом полное благополучие. Герои все как на подбор красивые. Ходят в шелковых платьях и в голубых подштанниках. В ваннах чуть ли не ежедневно моются. А главное — масса бодрости, веселья и вранья».

Разумеется, как всегда у Зощенко, это на три четверти, если не на девять десятых, пародия, но в подтексте опять-таки истинное чувство: ничего серьезного они сказать нам не могут — слишком уж разная у нас жизнь. А потому все, кто в Советской России корчил европейца, носил имя Теодор или Андреус, в мире Зощенко оказывались особенно смехотворными. А Мишель еще и жалким до слез. Тогда как естественные порождения российско-советского быта жалкими не были.

***

Зощенко населил советское мироздание невероятно забавными куклами, как и у Гоголя, лишенными внутреннего мира, — лишенными теплых и горьких воспоминаний, любви к родителям и детям, ночной тоски, тревог за будущее, — что позволяло потешаться над ними, не испытывая сострадания. Хотя, если бы мы увидели в них существа, подобные нам самим, нами бы овладел ужас: все их жизненные силы отданы борьбе за хоть какое-то подобие нормального («мелкобуржуазного») человеческого существования. Но если им выпадают два билета в театр для развлечения приглянувшейся дамочки, то они непременно оказываются с нею в разных местах, а в антракте у них не хватает денег на пирожные. В бане у них «смывается» привязанный к ноге номерок, по которому им должны выдать пальто в гардеробе. В больнице их укладывают в одну ванну с неизвестной старухой — словом, они всегда смехотворно проигрывают, но при этом никогда не приходят в отчаяние: советский абсурд для них в порядке вещей.

В этом мире прозвучали бы странной нелепостью любые пышные иностранные имена — скажем, Великобритания. Или лорд Байрон, чемпион романтического пессимизма. А между тем, Зощенко в своих воззрениях на человеческий род куда больший пессимист, чем Байрон. Байрон презирает людей с высоты неких идеалов — в мире Зощенко идеалисты ломаются первыми, превращаясь в лучшем случае в хамов и жуликов, а в худшем прямо-таки в троглодитов, прячущихся под землей. В мире Байрона есть по крайней мере две стихии, которые он ощущает величественными — это история и природа, — в мир Зощенко природа проникает разве что в самом затрапезном виде, а в его истории («Голубая книга») действует такое же жлобье, как в любой коммуналке.

Зощенко оскорблен не столько властью тиранов, сколько вообще властью материи над духом, «анатомической зависимостью». По обыкновению изображая простачка, он оскорбляется вещами более чем серьезными — почему, например, человек главным образом состоит из воды, что он, гриб или ягода? Да и все остальное в человеке в высшей степени посредственное, уголь, кажется…

В энтомологическом мире Зощенко все настолько посредственное, что требуется некоторое умственное напряжение, чтобы понять, что это тот самый тоталитарный мир, который послужил источником мрачного вдохновения самому Оруэллу. В мире Оруэлла возможна трагедия: любовь, восстающая против власти лозунгов, критическое мышление, посягающее на тотальный контроль, — в мире Зощенко нет ни лозунгов, ни любви, ни мышления, его герои сходятся и расходятся в силу примитивнейших житейских обстоятельств, а лозунги в их речь проникают лишь в пародийном обличье. В этом мире нет места идеологии, царит там лишь одна тотальная власть — власть куска хлеба и уголка жилплощади. Если туда и проникает история — скажем, юбилей Пушкина, — то на обитателях этого мира он сказывается единственным образом: их выселяют из чудом добытой каморки, которую поэт «осчастливил своим нестерпимым гением».

И все же Зощенко был почти любим творцами советской истории, покуда его сатира воспринималась как обличение «мещанства», «родимых пятен старого мира». Однако к концу войны Сталин понял, что под пером Зощенко не только рядовые «положительные герои», но и самый человечный человек Владимир Ильич Ленин, сколько ни поливай его сиропом, все равно обретает черты забавной марионетки. И Сталин подал сигнал…

Вот тогда-то в августе 1946-го в докладе партийного босса А.Жданова Зощенко был назван пошляком и подонком, проповедником гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, лишен «рабочей» продуктовой карточки; издательства, журналы и театры стали разрывать заключенные с ним договоры, требуя возврата авансов…

Писатель-орденоносец перебивался переводами, распродавал вещи и даже пытался подрабатывать в сапожной артели. Стараясь хоть немного «отмыться», он написал Сталину письмо, поразительное по искренности и наивности.

Дорогой Иосиф Виссарионович!

Я никогда не был антисоветским человеком. В 1918 году я добровольцем пошел в Красную Армию и полгода пробыл на фронте, сражаясь против белогвардейских войск.

…Меня самого никогда не удовлетворяла моя сатирическая позиция в литературе. И я всегда стремился к изображению положительных сторон жизни. Но это было нелегко сделать – так же трудно, как комическому актеру играть героические образы.

…Прошу мне поверить – я ничего не ищу и не прошу никаких улучшений в моей судьбе. А если и пишу Вам, то с единственной целью несколько облегчить свою боль. Я никогда не был литературным пройдохой или низким человеком, или человеком, который отдавал свой труд на благо помещиков и банкиров. Это ошибка. Уверяю Вас.

***

Однако никакой ошибки не было: Сталин и не предполагал, что Зощенко трудится на благо помещиков и банкиров — достаточно было того, что мироощущение Зощенко не совмещалось не только с коммунистическим, но и ни с каким другим пафосом: «Жизнь, на мой ничтожный взгляд, устроена проще, обидней и не для интеллигентов».

В этой жизни нет места ни подвигам, ни иностранцам. И надо же судьбе было подстроить такой поворот фабулы, чтобы заключительный удар певцу провинциальной затхлости нанесли англичане…

После смерти Сталина положение Зощенко начало чуточку налаживаться, однако в мае 1954-го во исполнение все того же лозунга «Запад нам поможет!» туристическая группа английских студентов попросила устроить им встречу с Зощенко и Ахматовой. Одержимые благими намерениями юнцы (хотя благими ли?) задали двум истерзанным гениям вопрос, согласны ли они с инквизиторским постановлением. Ахматова гордо сказала «да» (ее сын находился в Гулаге), а Зощенко ответил, что кое с чем не согласен. С тем, например, что он подонок.

Новая волна травли ввергла его в глубокую депрессию, которая в сущности и свела его в могилу. Незадолго до смерти на юбилее Евгения Шварца Зощенко произнес печальные слова: когда-то я хотел от людей доблести, потом хотел порядочности, а сейчас хочу только приличий.

Он хотел малого, но и этого не получил…

Зато его герои, пропустив над головой все идеологические цунами, не позволили идеократии проникнуть в глубину бытия. Можно сказать, что именно они в гораздо большей степени, чем интеллектуалы, подготовили явление демократии и либерализма.

***

В 2010 году Россия побывала главным экспонентом лондонской книжной ярмарки. Итоговое впечатление — детей и внуков тех английских студентов мало интересуют российские писатели в каком-то ином качестве, кроме как в качестве жертв тоталитарного режима.

И это совершенно нормально — каждый народ создает свою культуру для эстетизации своей, а не чужой жизни. Попробуйте найти в классической русской литературе возвышенный образ иностранца, хоть того же англичанина. Если это не Байрон. Или француза. Если это не Наполеон.

Тем не менее, когда Наполеон двинул свою рать на Россию, его романтические поклонники все как один поднялись на борьбу с ним. И начали снова воспевать его скалу, гробницу славы, где погружались в хладный сон воспоминанья величавы, лишь после его падения. Вновь увлекшись духом Запада только после материальной победы.

Так всегда и бывает — экзистенциальное побеждает социальное. Ибо в эмоциональном слиянии со своим потенциально бессмертным народом — вернее, с его идеализированным образом, созданном системой иллюзий, чье имя «национальная культура» — человек ищет защиты от чувства беззащитности перед смертью, старостью, болезнями, утратами, тогда как в социальной борьбе — всего лишь комфорта. Поэтому в межнациональной конкуренции соблазн — предлагаемый чужой культурой более красивый и воодушевляющий образ мира — более мощное орудие, чем насилие.

Чтобы победители Гитлера вослед победителям Наполеона не принесли с Запада нового декабризма, Сталин почти сразу же после войны развернул борьбу с «низкопоклонством перед Западом». Из сегодняшнего дня трудно сказать, насколько она была успешна, но велась она методами крайне топорными. Это, впрочем, не означает, что она была неэффективной по отношению к малообразованной массе, зато интеллигенция имела и имеет полную возможность изобразить ее вполне анекдотической — «Россия родина слонов».

В этом и заключается одна из важнейших функций всякой культуры или субкультуры — в изображении своих врагов смешными и отвратительными (по контрасту с собой). И сегодня мы имеем полную возможность тешить себя уверенностью, что все талантливые, а особенно гонимые сталинизмом творцы относились к антизападной кампании с полным презрением. Однако Зощенко принял участие в этой кампании хотя и без успеха, но, скорее всего, по зову сердца. Его скепсис носил тотальный, экзистенциальный характер и относился ко всему роду человеческому, а отнюдь не к одной лишь шестой части суши. Он готов был осмеивать всякого, кто стал бы воображать о себе слишком много.

И то, что Сталин не подключил Зощенко к антизападной пропаганде, было его несомненным упущением.

Политики слабо разбираются в экзистенциальном, все они живут под низким, социальным небосводом.

***

Тема «Зощенко и Запад» не затронута даже в огромном томище за тысячу плотно набитых довольно мелкими буквами страниц «Мих. Зощенко: pro et contra» (СПб, 2015), вобравшему в себя тексты 1915—2009 годов.

Но — особенности таланта любого писателя раскрываются не только из тех вещей, которые ему удаются блестяще, но также из тех, которые ему совершенно не удаются, а потому очень жаль, что в книгу не вошли хотя бы некоторые из самых ранних зощенковских миниатюр, в которых юный штабс-капитан предстает наивным эпигоном символизма, тяготеющим скорее даже к Оскару Уайльду, чем к Метерлинку, — уж больно много там бижутерии.

«Костюм маркизы» (Ноктюрн): «Я увидел тебя в этом костюме цвета твоих глаз и понял, что люблю тебя, люблю, как редко кто умеет любить… Я хочу тебя, голубую маркизу опять увидеть в музыке… Фу, какая ты смешная в этих голубых тряпках…». «Каприз короля»: «На окраине города — белый замок… Замок вассала Огумы… Ковры и шкуры, камни-бриллианты и золото всюду… Ночью из замка Огумы бежала красавица Геда…»

Огума, Геда — как это, должно, быть звучало в весеннем Петрограде Восемнадцатого года!

«И тени росли и вытягивались, и сплетались в причудливые фигуры. И в каждой тени была нежная печаль по уходящему солнцу», — кто бы, уважаемые товарищи граждане, угадал на литературной викторине автора этих строк?

Красота в искусстве слова романтическому штабс-капитану явно не давалась, но все-таки он стремился к ней настолько страстно, что даже не боялся показаться смешным. И его письма революционной эпохи, если деликатно отвести глаза от напыщенности, тоже дышат романтизмом — стремлением возвыситься над обыденностью. Матери из Архангельска (декабрь 1917-го) о предложении выгодно жениться, чтобы выбраться из нищеты: «Но мудрость такая пригодна кроту! Я вижу здесь женщин: многие из них обезьяны со смешными ужимками и обезьяньими ласками»; «И пока я дерзко смеюсь всем в лицо. Всем…

И с тайным страхом спрашиваю себя: «Силен ли ты? Не лучше ли сразу? Ведь помни: чем сильнее борьба, тем больше мучений»».

Будущей жене В.В.Кербиц-Кербицкой в январе 1918-го: «Это был месяц, когда я думал, что вот еще миг — и я взойду на высоту, может быть, на Голгофу, где Мудрость небожителей и истина богов, где счастье…» (Мудрость, да еще и с большой буквы, пребывающая на Голгофе вместе с истиной и счастьем, — это стоит запомнить!)

Той же В.В.Кербиц-Кербицкой в августе 1924-го: «Я говорю о женщинах, и у меня никогда не бывает желания объяснить их. Это скучный, ненужный труд. Это даже преступление. Ведь объясненный бог — не бог, а объясненная женщина поистине потеряет много»; «И мы должны любить ложь. И мы верим ей, ибо как можем мы поверить правде, если правда всегда скучна и часто уродлива, а ложь нежна, красива и таинственна». Это откровенный манифест романтизма — держаться за красивую, таинственную выдумку вопреки скучной и уродливой правде обыденности.

Н.Русанову-Замысловскую («первая любовь») в апреле 1916-го Зощенко прямо-таки умоляет не позволять ему разрушить красивую сказку: «Будьте как сказка: всегда желанная, будьте в этом лесу нимфа, у омута — омут, на берегу русалка… Только одно лето… Я говорил Вам это… Не отдавайтесь мне. Сейчас, когда я еще не опьянен близостью Вашей, я так прошу: не отдавайтесь мне. Потом я буду просить, умолять ласково и требовательно, может быть, соглашусь на все условия — не верьте. Будьте неуловимы».

Снова В.В.Кербиц-Кербицкой, март 1920-го: «Пока я посылаю тебе 2 любимейшие мои книги — конечно, Блок и, конечно, Ницше».

«Нездешний» Блок («Было так ясно на лике его: Царство мое не от мира сего») и гиперромантик Ницше («Что такое обезьяна по сравнению с человеком? Посмешище либо мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для Сверхчеловека — посмешищем либо мучительным позором»). Таковы были кумиры молодого Зощенко, о котором столько десятилетий спорили, представитель он мещанства или обличитель оного. А царство его, между тем, было не от мира сего.

Как и любого из нас. Ибо человек живет не только в миру, но и в мироздании, и социальные унижения так глубоко нас ранят именно потому, что открывают нам глаза на нашу мизерность перед безмерностью вселенной, нашу беспомощность перед смертью, старостью, болезнями, утратами, и Зощенко переживал этот экзистенциальный ужас с не меньшей пронзительностью, чем Толстой и Бунин. Его угнетала не столько власть хамов и тиранов над телом, сколько неизмеримо более страшная и унизительная власть материи над духом. Изображая простачка, он оскорблялся вещами более чем серьезными — почему, например, человек главным образом состоит из воды, что он, гриб или ягода? Да и все остальное в человеке в высшей степени посредственное, уголь, кажется…

А между тем, даже Ходасевич не выводит Зощенко из-под невысокого социального небосвода, используя его прозу буквально для извлечения статистических данных: «И вот, не только без натяжек и придирок, но даже нарочно обходя намеки, темные места, трудно квалифицируемые факты, — в этих девяносто девяти эпизодах я насчитываю по крайней мере тридцать пять отчетливо выраженных уголовных деяний, совершаемых то в одиночку, то скопом. Для рассказов из повседневного быта — процент подавляющий. Но надо еще заметить, что это — процент деяний. Людей, которые их совершают, — гораздо больше. Определяя на глаз — скажу, что в девяносто девяти рассказах Зощенко мы встречаем по крайней мере девяносто девять людей, которым есть за что ответить перед судом.

Как уже сказано, Зощенко нам изображает жизнь повседневности, обывательскую — ту, которую ежечасно видит вокруг себя».

Однако, если бы Зощенко ужасала в нашем мире только советская повседневность, то жизнь «нормальных», то есть эталонных стран представлялась бы ему идеалом, но их светлый образ тоже не вызывает у него ничего, кроме насмешки: только наша привычка всех классиков считать «своими» и мешает нам воспринять то, что черным по белому написано в комментариях к «Возвращенной молодости».

«Интересно отметить, что некоторые знаменитые люди рассматривали свою хандру и “презрение к человечеству” как нечто высокое, малодоступное простым смертным, полагая при этом, что это не признаки физического нездоровья и не результат неправильной жизни, а что-то возвышенное и исключительное, полученное ими в силу большого назначения жизни.

***

Обычно биографы из почтительности поддакивают этим мыслям и утверждают, что гениальный человек не мог ужиться в той пошлой обстановке, которая окружала его.

Между тем хандра есть совершенно определенное физическое состояние, вызванное либо неправильной работой нервных центров, а стало быть, и неправильной работой внутренней секреции, либо нерасчетливой тратой энергии, не пополненной вовремя. Сколько мог заметить автор из тех же биографий, физически здоровый человек с неутомленным мозгом не имел ни презрения к людям, ни хандры, ни ужасов пошлости, а если находил эту пошлость, то работал и боролся за то, чтоб улучшить будущее. Но, заболев, всегда приобретал эти свойства». Вот и Маяковский застрелился из-за «крайнего утомления мозга и неумения создать себе сколько-нибудь правильный отдых», и Толстой пережил свой знаменитый «арзамасский ужас» вследствие «физического упадка и нервной болезни».

Персонажи самого Зощенко с этой точки зрения отменно здоровы. Хотя в тех же комментариях он указывает еще более безупречные образцы — обезьян. «Здоровый мозг (в данном случае, скажем, мозг обезьяны) имеет ту чрезвычайно резкую особенность, что он реагирует только лишь на то, что есть в данную минуту. Этот мозг как бы не помнит ничего другого, кроме того, что есть. Он имеет короткую реакцию.

Вот обезьяну ударили. Она реагировала на это со всей силой своего темперамента. Но вот ей дали виноград — и счастье ее не омрачается воспоминаниями об ударе. Этот здоровый мозг как бы лишен всяких воспоминаний.

Мозг же больной, ненормальный (как крайность, допустим, мозг психически больного), напротив того, имеет ту резкую особенность, что он все время, постоянно и без перерыва что-то такое помнит».

Так что архангельское сравнение женщин с обезьянами с высот этой мудрости может быть прочитано как комплимент. А призыв былого кумира Ницше относиться к человеку как к обезьяне, которую необходимо преодолеть, — да помнил ли Зощенко, готовый возвести в эталон недочеловека, об этом сверхчеловеческом высокомерии? А также о том, что чем сильнее борьба, тем больше мучений?

Стараясь отмыть Чехова от обвинений в «мотивах тоски, уныния, трагической неудовлетворенности», Зощенко настаивает на том, что Чехов на самом деле был «жизнерадостным, любящим людей, ненавидящим всякую несправедливость, ложь, насилие, фальшь», — как будто можно ненавидеть несправедливость, ложь, насилие и фальшь и при этом любить людей, которые непрестанно все это творят! И как будто это Бог знает какая доблесть — жизнерадостность! В нашем трагическом мире страдание и трагическая неудовлетворенность вовсе не болезнь, а норма. И те знаменитые люди, которые рассматривали свою хандру и презрение к человечеству как нечто высокое, были совершенно правы. А если даже и физиология вносила какую-то долю в их душевную боль из-за, очень мягко выражаясь, несовершенства мира, они все равно были правы, давая ей красивое объяснение, ибо красота — это своего рода жемчужина, которую душа выращивает, чтобы прикрыть какую-то рану.

Так что, отказавшись от романтического толкования своей тоски, Зощенко лишил себя едва ли не единственного лекарства, а всеми своими гигиеническими ухищрениями он излечиться от нее, разумеется, не мог. Как наверняка не мог избавиться и от неприязни — с неизбежной примесью зависти — к тем, кто ухитряется жить и не страдать: ничто так не раздражает людей мучительно неудовлетворенных, как люди, довольные жизнью, — быдло, выражаясь современным аристократическим языком. Зощенко же провел расчеловечивание «быдла» с такой ослепительной (если хотите, гениальной) яркостью и внешним правдоподобием, что заставил интеллектуалов видеть реальных людей в фантомах, лишенных главных человеческих даров — воображения и памяти.

Однако люди простые, не слишком удаленные от мира персонажей Зощенко, не умеющие ценить языковую виртуозность и гротеск, но ценящие прежде всего житейское правдоподобие, не увидели в «байках» Зощенко ничего ни правдивого, ни забавного. «На правду это писание не похоже и от сказок отстало». «Пустое все. Не коренное». «Не верится в эту пустоту». «Весу в нем мало». «У него берется для описания все самое обыкновенное, а на деле прикидывается на манер выдуманного». «Есть смех, но он не умный». «С его речью надо брать большие, правдоподобные случаи. А то он на смехульки рассыпается». «От дурости послушать можно». «Над словами только смешно, а над положением человеческим редко когда смешно». «Чудно у него: люди разные описаны, а разговор у них одинаковый». Все это выбранные места из записей учителя и журналиста А.М.Топорова , в конце двадцатых регулярно читавшего вслух алтайским крестьянам.

Дарование Зощенко было невелико по размеру, по широте охвата, подводя итог его писательской судьбе, склонен был считать Георгий Адамович, сопоставляя, однако, его с самим Кафкой, которого, впрочем, он тоже не считал гением. Гениальность не внутреннее свойство писателя, а его социальный статус, поэтому о гениальности не спорят, за нее борются — не доказывают, а навязывают. Но если Кафка концентрирует ужас перед бессилием человека, то Зощенко скорее намекает на выход: превратись в обезьяну и проживешь вполне даже сносно.

***

Разумеется, обезьяна остается недосягаемым идеалом даже для самого примитивного человека, а уж для Зощенко с его сарказмом и скепсисом…

Сначала он попытался их обратить, как ему рекомендовал один из читателей, «рядовой советский служащий даже мелкого калибра», на «командный состав капиталистического общества, особенно против поджигателей новой войны», изобразив их полными, ежеминутно саморазоблачающимися придурками, но самые печальные его попытки примирения, а значит и воспевания советской действительности начались в конце сороковых. Не знаю, что он чувствовал, получив такой ответ от Сергея Антонова из «Нового мира», – не продал душу, а отдал даром?.

«Первые новеллы — плохая публицистика. Вы повторяете то, что давным-давно известно, часто повторяете, скучно, часто употребляете всерьез фразы, которые прежде употребляли (и совершенно правильно) иронически

Куда делась Ваша прежняя прелестная манера иронического повествования, дорогой Михаил Михайлович?»

А бедный Михаил Михайлович между тем замахнулся аж на эпос!

И начал собирать бесчисленные вырезки по теме «Что меня больше всего поразило». А поразило его больше всего Постановление Совета Министров СССР и ЦК ВКП (б) от 20 октября 1948 года о плане преобразования засушливых районов на территории свыше 120 млн гектаров, в том числе в Закавказье, за Уралом, в Казахстане, в Средней Азии.

Он уже набросал и обращение к будущему читателю: «Огромные перемены произошли в нашей стране за исторически короткий срок… Возникла неотложная задача – заново увидеть преображенную Родину, заново ознакомиться с ее обитателями», – на полях и лесополосах, у руля грузовиков, экскаваторов и бульдозеров. Для погружения в тему Зощенко даже перерисовал карту Волго-Донского канала. Он и за завтраком с бывшим «серапионом» Фединым повторял, что в центр произведения должен быть поставлен новый человек.

Путь к которому пролегал через вырезки «В Кара-Кумах», «Свет новой жизни», «Желание патриотов», «Пустыня будет покорена», «Эпоха великих работ», «Вперед! Только вперед!». Его радует смычка науки и практики, абстрактную тему победы над природой он разбивает на практические частности: «степи», «стройки», «лесозащитные полосы», «искусственные моря», «Туркменский канал», «клевер», «пчелы»…

В подборке «Ученые – стройкам коммунизма» взяты на заметку ценные сведения о канавокопателях, о коррозии металлов, о применении сверхпрочного чугуна в электродвигателях. Но не забыты и конкретные скреперисты и трактористы.

Вот вступление к рассказу «Сельское происшествие»: «В мае этого года в одном сельском клубе состоялась лекция о том, как стирается грань между городом и деревней». В «Рассказе пожилого колхозника» он грезит о том, как обводненная Прикаспийская низменность своими посевными площадями заткнет за пояс Англию, Данию, Швецию и Бельгию вместе взятые. Названия отобранных для будущего эпоса заготовок звучат музыкой: «Экспедиция вступает в пустыню», «Наступление на Кара-Кумы», «Грузы идут к Тахиа-Ташу»…

А в 1954 году Зощенко тщательно изучил Обращение участников Всероссийского совещания передовиков сельского хозяйства к колхозникам и работникам машинно-тракторных станций, где была подчеркнута необходимость подготовки кадров механизаторов. Он подчеркивает наиболее выразительные места в памятке для директоров МТС и выписывает наиболее впечатляющие факты: за 1 минуту шаг экс делает пример 2 шага и проход 2 метра. Помимо экскаваторов его заметки полнятся тягачами, самосвалами, бульдозерами, землечерпалками, компрессорами и трактороперегрузчиками. Последние, если кто забыл, перебрасывают песок через себя, чего не умеет тупица-экскаватор.

Бывший ницшеанец вдохновляется заголовками «Великий водный путь», «Москва – великим стройкам», «Огни коммунизма», а великие слова «Величие плана» он уже собственной рукой помещает наверху листа как заглавие собственного будущего эпоса.

Кое-что Зощенко, на его прижизненное счастье, успел опубликовать, но, к счастью для его посмертной славы, целиком книга прозвучать не успела – иначе обличителям пришлось бы доказывать, что «Мишеля Синягина» написал не Зощенко.

Если я еще не довел вас до слез, прочтите запись его жены, Веры Владимировны, о его последних днях.

«И вот, наконец, он приехал в Сестрорецк. Это было 17 июня. Какой это был радостный день! И две недели прошли, как сон. Очень ему нравилось на даче, всем он был доволен. «Как хорошо, как удобно мне в этом году – тут плитка, и я могу себе разогреть, что хочу!».

Эта плитка меня доконала…

Александр Мелихов